Ravensbruck.ru

Мы живы, пока помним и пока нас помнят…

Ravensbruck.ru

Как я был "оккупантом".

Николай Соляник

              Служба есть служба. Лёгкой она не бывает, да ещё за кордоном. Но в том и состоит жизненная мудрость, что со временем из памяти, да и из сердца выветривается всё горькое, грустное и остаётся лишь светлое, доброе, а порой – и вызывающее улыбку.

А ну их, этих камрадов!

     Мы выезжали на учения или уезжали, уж не знаю, как точнее тут сказать. Естественно, подняли нас по тревоге. Суматошное это слово «Тревога!»: вскочить, одеться – гимнастерка, штаны-шаровары, сапоги.

Так и не понял за годы службы, почему солдатские штаны назывались ещё и шароварами? Потому что расширялись к бедрам? Так и офицерские штаны – и ого! – как расширялись, а называли их весьма благородно: галифе. А тут – шаровары. Обидно даже…

        Вскочить, одеться – ладно. Это привычно. Это, уточню, когда дежурный по роте, отслеживая на часах последние минуты могучего казарменного сна, резко, наотмашь стегает ладонью по выключателям и орёт, как резаный: «Рота, подъем!»

          Но орать-то чего? Чтобы показать, какой ты несчастный: не доспал. Так на то она и армия: кому – спать, кому – бодрствовать. Или – чтобы насладиться своей властью: дескать, в считанные секунды поднял на ноги сотню человек. Ладно, уж сотню! «Старики» – те ещё долго будут кряхтеть и потягиваться, поругивая в сердцах и надоевшую казарму, и служак-командиров, и дурную чужую немецкую погоду.

         Так что вскочить – одеться (вскочить со второго яруса) касалось молодых. Как, впрочем, и – драяние полов, мытьё кухонных бачков,

стояние у тумбочки… Но не вечно же нам ходить в салагах. Придёт час, станем и мы «стариками», тогда и расслабимся.

          – А потому, милок, – напутствовали нас знающие, – попаши на первом годку! Потом и за тебя попашут…

«Тревога!» – это общий сбор, клич единения.

        Суетное, в полутьме, топанье сапог у вешалок с шинелями, у пирамид с автоматами и противогазами, нетерпеливые выкрики командиров: «Отделение (первый взвод, второй, третий), строиться!». И – бегом, громыхая автоматами и подсумками с «рожками» в автопарк.

    Почему-то автопарк наш находился за пределами части в отличие от боксов, или, проще, гаражей первого батальона, непосредственно примыкавших к казармам.

          – Потому, – объяснили мне, – что они, по оперативке, первые, мы – вторые».

          – Понял.

        Прибегаем. А из боксов, разбередив тишину и подсинивая дымком стылый ноябрьский рассвет, выползают тяжеленные ЗИЛы (каждый из них – радиостанция, аппаратная), следом мелкота: «газики», «уазики».

          – Как? – удивился я, – водилы уже здесь?

         Опять-таки объяснили, что водителям по тревоге надлежит пулей вылетать из казармы, не дожидаясь каких-либо построений. Как, впрочем, и вестовым. Те также мигом разбежались по офицерским коттеджам, дабы сообщить их обитателям об объявленной тревоге. Мне это казалось более, чем странным: пока вестовой добегал до означенной квартиры, офицер уже мчался в автопарк, потому как, во-первых, ещё с вечера знал о времени её объявления (четыре утра), как и все в полку знали: тревога-то учебная, – во-вторых, тому же старлею (старшему лейтенанту), капитану, майору наверняка уже позвонил дежурный по части.

          Но таков, оказывается, был порядок: в случае объявления тревоги на дом к офицеру должен прибыть вестовой. Расчет всё на тот же боевой вариант, когда и связи может не оказаться, и срочное пакет-донесение доставить потребуется.

Машины выстроились вдоль автопарка.

     – Командиры рот, взводов, старшие машин – в голову колонны! – команда. Понятно, для инструктажа: уточнения маршрута, расчетного времени движения.

         – Регулировщики, строиться!

          Это уже и меня касается. Дело в том, что по маршруту следования колонны полагалось выставить регулировщиков – в населённых пунктах, на развилках дорог. Меня как молодого бойца в регулировщики (а чем ещё мог пригодиться?) и определили. Выдали два флажка: красный – стоп, жёлтый – указание направления пути. Дали и фонарик. Опять же красный свет – стоп, жёлтый с неоднократно повторяющимся движением руки – направление движения. И весь инструктаж.

         Погрузили нас в «уазик» и разбросали по точкам. Я был где-то пятым или шестым: какой-то стылый городишко, крохотная площадь-брусчатка.

          – ­Стой тут и жди! – приказал зампотех-старшина. – Как увидишь головную машину, указывай флажком направо. Понял?

          – Понял!

Пристраиваюсь рядом с полицейским, на всякий случай кивнув ему: гутэн таг! Он тоже вроде кивнул. А на площадь-пятачок, несмотря на ранний час (немцы – народ ранний), со всех сторон один за другим устремляются «Трабанты», «Фольксвагены», разные-всякие грузовички.

«Ну, – думаю, – попал! Как же смогу остановить их, когда появится наша колонна?» А по рассказам «стариков» знал, что полицейские не очень-то помогают в такой ситуации, дескать, поставили тебя с флажками и калашом за спиной, вот и выкручивайся, как знаешь. Рассчитывать же на то, что при появлении колонны все эти трабанты-барабанты тут же замрут, и думать было нечего. Напротив, всяк будет норовить, опять же по рассказам «стариков», проскочить через «окошко» в колонне или вклиниться в неё. За такое и регулировщику, и водителю крепко доставалось.

          «И поделом, – размышлял я. – Ни к чему, очень даже ни к чему в нашей колонне находиться какой-то чужой легковушке. А вдруг в ней… шпион?» Как рассказывал вчера на инструктаже замполит, едва та или иная наша, в смысле советская воинская часть выезжает на учения, на хвост ей тут же садится иностранная военная миссия: английская, французская, американская. Или – спецслужба. Что, наверное, одно и то же…

         Пять, десять минут стою – колонны нет. А вокруг площади всё более замётное оживление: кто – на работу, кто с ранцем за спиной – в школу, или что тут у них? Колледж? И всяк глазеет в мою сторону. Вон пожилой немец вообще слез с велосипеда, чтобы лучше разглядеть меня. Впервые что ли видят здесь советского солдата? В новенькой серой шинели, со звездочкой на шапке-ушанке и с сияющей бляхой на ремне (о, сколько на неё асидола ушло!).

«Ну, что ж, смотрите! –  гордо выпячиваю грудь и ещё не совсем умелым движением поправляю за спиной калаш. – Да не бойтесь: он не заряжен».

          Выкуриваю, наверное, уже десятую сигарету. Колонны всё нет. А ноги, чувствую, застывают. Чёртова немецкая промозглость! И тут – о, господи! – аж мороз по коже. А откуда она должна появиться, эта самая колонна? В смысле – на какой улице? Там, где синеет фризьерсалон – парикмахерская (немецкий-то знал немного) или левее, где ярко-красное лебенсмиттель – продовольственный магазин? Или, вообще правее, где какая-то фура торчит?

«Так, без паники, успокаиваю себя. Откуда бы ни появилась, появится».

        А «Фольксфагены», «Трабанты» всё прут и прут. И всё так же улыбаются немочки на тротуарах. Незаметно (незаметно от кого?) машу им. Они тут же отзываются, о чём-то щебечут. Интересно, о чем? Полицейский, как мне показалось, неодобрительно покосился на меня. Ну и ладно! Я вон и тому камраду помашу: что-то уж загляделся на меня. Он тоже помахал мне и, прихрамывая, покатил велосипед по «зебре»…

         Колонны всё нет. Когда же, наконец? И на какой улице? Там, где фризьерсалон, или лебенсмиттель?.. И, кстати (снова изморозь по спине), флажком-то куда указывать? Что направо – понятно. Но направо расходятся две улицы. И тут вижу: прямо на меня, подпрыгивая, несётся командирский «уазик». Я, естественно во фрунт и лихо отмахиваю флажком. «Уазик», кивнув антеннами, делает лёгкий поворот и, не сбавляя скорости, несётся дальше. Следом за ним тяжелые «ЗИЛы», один, другой, третий…

        Собственно, зачем их считать? Их есть, кому считать. Как опять-таки рассказывал замполит, вот так же шла наша колонна, не совсем наша, из другой части, и сидящая в телеге вместе с отцом девочка у обочины дороги пересчитала все машины и даже успела записать их номера. С той девочкой, вернее, с её отцом потом разбирались. Так замполит рассказывал.

        И ещё запугивал нас всякой всячиной, дабы, понятно, усилить нашу бдительность. Говорил, что якобы западные спецслужбы пообещали гэдээровцам за каждый найденный в лесу или ещё где-либо конверт с номером Полевой почты – пять марок, а за конверт с письмом – десять. Что в лесу под деревьями могут оказаться бутылки с отравленным шнапсом и т. д. Наверное, всё это имело место…

         Пятый, шестой, десятый «ЗИЛы»… Кто-то из ребят машет мне:  молодец, дескать, знай наших! А мне и самому приятно: ни одна легковушка сквозь колонну не прорвалась, в колонну не втиснулась. Стоят, как вкопанные. А которым уж совсем невтерпёж, вырулили на другую дорогу. Так-то!

        А ЗИЛы всё идут да идут. Осталось дождаться замыкающего колонну «уазика». Он-то и подберёт меня. Вкладываю флажки в футляр и… ещё издали вижу торчащий из кабины старшинский кулак. А уж мат-перемат! На всю Германию.

          Короче, направил я колонну не туда. Не в ту степь, как говорится. Вернее, не в тот лес.

         Что было потом? На гауптвахту меня не посадили (молодого-то да зелёного?), не разжаловали (рядового-то!), из армии не уволили (а я бы и не возражал). Отделался я тремя нарядами на кухню. И отработал их во время учений – в лесу, на свежем воздухе. Чем плохо?

         Потом, когда уже сам стал «стариком», растолковывал молодым: поставили регулировщиком – не вертись, как вошь на гребешке. И вообще, ну их этих камрадов и белокурых немочек!..

        А той вынужденной остановкой (что колонна пошла не туда, тут же обнаружили) не замедлили воспользоваться: чёрные номерные таблички на машинах поменяли на белые. Так, оказывается, полагалось на марше. Для конспирации. А спустя где-то час велели поменять их обратно. Всё это опять-таки казалось мне сущей формальностью: кому надо, запросто мог выследить колонну.

Цвай хундэрт

       Тактичный всё же народ – наши патрули. Завидев солдата в самоволке (уж куда яснее: форма-то не парадно-выходная), никогда не подойдут к нему пока он общается с немцами или, того лучше – с немочками. Инструкция, видимо, у них такая была: при местных не борзеть. Будут топтаться, топтаться поодаль, махорить. Но стоит отдалиться от тех же немочек – всё, каюк.

        Как-то под вечер мы с моим другом Толей Балацким, механиком-водителем, забрели в гаштет, кафе по-ихнему. Уже не помню названия городка: крохотный, так, селение. А забрели, ясное дело, из леса. Из того самого леса, где выше сосен взметнулись наши антенны, где с утра до ночи тарахтят движки наших радиостанций, где пахнет дымным чайком и где так сладко – о, господи! – дурманит дух свободы. Лес – это вам не портяночная казарма. Лес – это, братцы, свобода!  

       Понял я это: лес – свобода – только здесь, в армии, притом – в Германии. Лес – он такой же, как наш, подмосковный, разве что более хвойный. Ну, и понятно, поаккуратней, почище, построже. Даже излишне построже. До педантизма. Представьте себе, чуть ли не на каждой еле, сосне отметина: синяя, жёлтая, красная. На фига, спрашивается? Или те же глиняные горшочки на стволах. Опять-таки на фига?

         Потом нам, несмышленым, объяснили, что все деревья в немецких лесах пересчитаны, и за каждым из них ведётся досмотр, о чём и свидетельствуют отметины: такому-то дереву три года, такому-то – пять лет, такому-то – десять. Это – на распил, это – лечить, эту сосенку – под рождественскую ёлку. А горшочки на стволах? Для сбора смолы. А мы-то, изверги, крушили их, приговаривая: «Живодёры! Над деревьями издеваетесь!..»

         Лес потому ещё – свобода, что подвигает на подвиги (такой вот каламбур); из леса, пусть и ненадолго, можно уйти, чтобы, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Словом, ощутить ещё большую свободу. Ну и, по возможности, отметить эту самую свободу. Чревато, конечно. Но какой адреналин! Потому так любы нам были выезды в лес, на учения.

В общем, подходим мы с Толей Балацким к стойке бара, привычно распрямив гимнастёрки. Ах, гимнастёрка! Без малого столетие верой и правдой служила она русскому воинству: от генерала до рядового – прочная, удобная и даже по-своему элегантная. Что она есть такое? Извольте. Та же длиннополая сорочка, но со стоячим воротником. И с нагрудными карманами. Ну и, естественно, с погонами. Как-то задался вопросом: сколько же пуговиц на ней? Оказалось, тринадцать: на вороте, на манжетах, на погонах, на карманах. И каждая – со звёздочкой. Как же после этого было не уважать её, такую звездастую? Рыжезелёная, когда новенькая. А если уже бывалая-перебывалая, прокалённая солнцем и отстёганная дождями и мытая-перемытая, – а драили мы её щеткой, прямо на асфальте, – то и вовсе бежевая. Хэбэшная. В гимнастёрке, туго подпоясанной ремнём (ни складочки!),поневоле выглядишь стройнее. Украшала она в своё время и меня…

А бляхи-то, бляхи! Горят! И – стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчёски: вверх – вниз, вверх – вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка…        

Гутэн таг! – здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками» или «макарами», как называли мы сверхсрочников (прапорщики – по-нынешнему), имея в виду их сытую макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным нашим блюдом были макароны по-флотски. Деликатес! Давали нам их редко, в основном по праздникам. Сверхсрочники же, питаясь в офицерской столовой, могли улепётывать их сколько угодно.

         В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам, строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в комендатуру.

          – Т-а-а-г! – вторит розовощёкий бармен. 

         Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн моргэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или – «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн». На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Добрый вечер!» Ну, друзьям, понятно – «Привет!», «Пока!»

Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали мне её наши «макаронники» – сверхсрочники. Как-то в гаштете набрались они! Шумели наверняка, буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, всё честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…

           – Вотка? – бармен вскидывает на нас светлоголубые глаза:                                                     

           – Я-а-а, – киваю я. «Я-а-а» у них – наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:

            Цвай хундэрт! (Двести.)       

 Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Дом сожгли враги. Как

фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли всё поняли и осознали?

           Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили всё-таки мы хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого и другие возможности случались. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.

          Так вот, в течение, наверное, получаса Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал он, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.

          Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довёл до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…

Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука».

Всё ещё нахмурившись, он смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:

           Айн момэнт, – и ставит на картонки-кругляшки две слёзные стопочки.

           Как сейчас вижу: берём мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:

– Будем! – и лихо опрокидываем.

          Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.

           – Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?

          Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И ещё – когда волновался. Тут уже запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, посёлка? Это не считали столь важным. Важно было, что все мы – из Союза.

           – Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.

          Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы,

заставленные пивными кружками, бутылками лимонада – пожилые, молодёжь, дети. Немцы любят хаживать в гаштете всем семейством.

           – А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай ещё по сто – и к нему.

           – Давай.

          Присаживаемся. Кладём на стол краснозвёздные пилотки: 

          – Гудэн абэнд!

В ответ, естественно, «А-а-бэнд!».

          Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! На здоровье!

         Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.

          – Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.

          – Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.

Он ухмыльнулся:

           Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!

          О чём это он? – наклонился ко мне Балацкий.

          Да так… Западный он немец.

          Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, «ёжик» на голове ощетинился.

          Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к чёрту камрад? Казачок засланный.

          – Бундэс рэпублик,– обращаюсь к нему, также чеканя слова, – капитализм.

– О, я-а, я-а! – воскликнул он и поднял большой палец.

А DDR, ГДР, – продолжаю я, – социализм, справедливость.

         Он слегка поморщился, напрягая слух, потом покрутил пальцем у виска:

         – Найн! Шлехт!

         Похоже, он провоцировал нас. И тут слышим справа и слева свистяще-шипящее:

– Официрэн! Официрэн!

 Я сидел спиной к двери, Балацкий – вполоборота.

         – Что там? – тихо спрашиваю его.

         – Патрули. Трое. Офицер и два солдатика.  

         – Да, влипли. Ладно, что-нибудь придумаем.

         Казалось, зал со всеми его мэнами, фрау, киндэрами замер. Одни взирали на нас с любопытством: дескать, чем всё закончится? Другие – с сочувствием: мол, такая уж солдатская доля – ущемлённость во всём и вся.

         – Где они? – спрашиваю Балацкого.

         – У стойки бара. Лимонад пьють.

         Немец, уже достаточно раскрасневшийся, расплылся в нехорошей улыбке:

        – Это паника?

        «Да помолчи ты, чёрт рыжий!», – чертыхаюсь про себя и снова к Балацкому:

         – Вечно стоять они там не будут. А к нам, пока мы за столиком, не подойдут, сам знаешь.

        – Так-то оно так… О-о! Офицэр кудысь подився.

        – Может, в гальюн? Сваливаем!

        Разом вскочили и, схватив пилотки и огибая столики, рванули к выходу мимо солдатиков с патрульными повязками:

        – Тихо, ребята! Вы нас не видели.

        Те и мяу сказать не успели, как мы уже были на улице и во весь упор неслись в сторону темнеющего невдалеке леса. Лес, он – родной, он спасёт! Вот и заветная тропинка. Мы её ещё днём присмотрели. Летим, не успевая потирать обожжённые хвойными лапами лоб, щёки. 

        – Передохнём, – сдаётся Балацкий. – Нас воны уже не догонють. Та й не знають, куда мы побиглы.

        – Догадаться могут. В лес, где учения. Но мы через двадцать минут будем на месте. А там нас фиг найдёшь.

        – Это точно, – согласился Балацкий. – Слухай, а той нимэць точно с Запада?

        – Сто процентов.

        – Шпион?

        – Да ладно тебе.

        – Впэршэ шпиона бачу. Вин шо, хотив нас завэрбовать?

        – Тебя завербуешь! Хорошо, хоть не стал восклицать: «Гитлер – сука!»

        В темноте я почувствовал, как он улыбнулся:

        – А солдатикам, пожалуй, влэтыть нас.

        – Ничего, обойдется. На губу, по крайней мере, не посадят. А придёт время, сами станут в самоволку бегать. Дело солдатское.

        – И то так, – он замедлил шаг.

        – Ты чего?

        – Водку нэ допылы?

      – Ну, Балацкий! Ну, хохол! О водке сожалеет. Скажи спасибо, что ноги унесли. А то были бы нам цвай хундэрт…

Ягода черника

      – Завтра вместо физзарядки – сбор черники, – объявил на вечерней поверке старшина. – Котелки получите в каптёрке.

А нам и в радость! Значит, утреннего тррам-тррам-тррам – «Бегом марш!» – не будет. Да и сколько можно долбить сапогами немецкий булыжник? Вернее, немецким булыжником дубасить наши сапоги.

Лично для меня утренний бег в строю – десятки пар кованых сапог, нудно, тупо – был сущей пыткой. Тррам-тррам-тррам! Через распахнутые настежь решётчатые ворота с прикреплёнными к ним красными звёздами. Тррам-тррам-тррам»! Через дощатый настил железки-одноколейки.

Железка… В пятидесяти метрах от КПП. Ну, не пытка ли? Ведь что такое для солдата рельсы? Дорога домой! Нам же приходилось пересекать их (переходить, перебегать, переезжать) ежедневно с неизменной сладкой болью в сердце: придёт, придёт час, и помчит, помчит нас эшелон. А как реагировали дембеля на мелькнувший на экране поезд? Клуб буквально взрывался: «Едем!»

Тррам-тррам-тррам! Мимо футбольного поля с длинными лавками из брусьев. Тррам-тррам-тррам! Вон до того перекрёстка, что у офицерской столовой. Там – направо и уже до самого предместья Фюрстенберга (маленький такой городишко). Потом резко – налево, в сторону автопарка. Тррам-тррам-тррам!

И чтобы совсем уж не свихнуться, глядя в затылок впереди бегущего, старался как-то отвлечься, подумать о чём-нибудь приятном. Но о чём? О том, что будет сегодня на завтрак? А что тут думать-то? «Кирза» (овсянка). О весточке из дома? Дома вроде всё нормально. Ждут! А друзья пишут всё реже. Ясное дело, у них там свои заморочки, которые нам из нашего солдатского далека и не понять. О подружках и говорить не приходится…

А мы и не говорим о них. Лишь душу бередить? Само наше неизбежное и долгое пребывание здесь, откуда и в отпуск-то не вырваться, раз и навсегда ставило крест на нашем прошлом и на каком-либо продолжении его, так что стисни зубы, солдат, и терпи. Это твоя жизнь замерла, остановилась, а её, подружки твоей (или теперь уже бывшей подружки твоей) – летит, бурлит. Уже – первокурсница («Ах, какие преподаватели!», «Ах, как всё интересно!»). Уже (не успела оглянуться) – на втором курсе. Сокурсник провожает её домой, рядышком сидят в читалке…

          Да, о девчонках мало говорили. Одним и сказать было нечего – особой привязанности не получилось. Другие, хотя им и было что сказать-рассказать, предпочитали отмалчиваться. Как ни как сердечная тайна. Или – чтобы не сглазили.  Знаю только, что два друга-радиста Григорий Подрядский и Иван Витренко, из Киевщины, вернувшись домой, женились на своих девчонках. Дождались-таки их суженные.  Что, в общем, случалось не часто…

Тррам-тррам-тррам! – как молотом по голове.

И какое же благо «Шагом марш!» Не идём, а плывём. Лишь изредка чиркнет о булыжник чья-то неловкая подковка. Но благо это продолжается недолго, до следующего поворота, что у озера. И снова как наказание: «Бегом марш!»

Ну почему, старшина, ты не жалеешь наши сапоги? Сам же говорил, что надо беречь казённое имущество.

Ох, уж этот старшина! Сухой, поджарый, с вытянутым застывшим лицом и с низко, на самые глаза опущенной фуражкой – для того, наверное, чтобы казаться построже.

Но это его «построже» проявлялось главным образом в казарменном бдении: койки чтобы – одна к одной, полы надраены, исправно (в холодное время) топились печи-голландки. Зимой пихали мы в них брикет – спрессованный бурый уголь («Rekord», как сейчас помню) с утра до вечера.

Печи-голландки… Об этом отцы-командиры особенно не распространялись, но мы-то знали, что казармы наши – длинные, приземистые – это бывшие мастерские электротехнической компании Сименс, сотрудничавшей с вермахтом. От того Сименса в них, понятно, ничего не осталось, разве что печи-голландки…

Тррам-тррам-тррам!

Вот и лес. Разбредёмся, кто куда. Лес, как я уже говорил, это – ощущение свободы. Сильное чувство!

И черники наберём. И полопаем её вдоволь. И здоровым воздухом подышим. Красота!

Но уже доносится (неужто час пролетел?) далёкое, как с другого берега:

     – Рота, строиться!

Щас! Успеется. Ещё пару ягод. А ягод этих в то лето выдалось не меряно.

Один за другим подтягиваемся в строй, какие-то совсем другие, посветлевшие, посвежевшие, хохоча и тыча друг в друга пальцем: у кого губы чернее, тот больше ягод и слопал. Вроде все. Вон ещё Орех.

     – Орех, давай скорей!

Орех – прозвище. Фамилия – Орешин. Запыхавшийся, пристраивается рядом со мной:

  – Отсыпь чуть-чуть, – показывает полупустой котелок.

     – Чё, не набрал?

     – Споткнулся о корягу, рассыпал…

   – Ну, ты даёшь! Ладно, возьми чуть-чуть. Саш, – толкаю Красненко. – Отсыпь и ты. Надо же выручать Ореха.

          Красненко – сибиряк. «Хозяйский глаз и круглое колено», как мы его называли. А повод сам дал. Как-то зашёл разговор о том, что важнее всего в жизни мужчины. Он и изрек эту сакраментальную фразу: хозяйский глаз и круглое колено. Хозяйский глаз – значит, мужик должен быть полновластным хозяином в доме, а круглое колено – добрая, послушная жена. Философ!.. Высоченный, а сапоги носил, смешно сказать, 38-го размера. И как на ногах держался? И шаг у него был короткий, куцый, совсем не строевой. Да и не любил он строевую подготовку. Впрочем, кто её любил? И ещё постоянно хмурился. Вот и сейчас насупился:

     – Ему бы только орехи и собирать, – но ягод отсыпал.

     – Рота, смирно! – командует старшина.

 В лесу? Смирно? Чудной ты, старшина!

История его угадывалась безошибочно. Отслужил срочную, вернулся домой, в колхоз. Огляделся. Снова коровам хвосты крутить? Нет уж, и заспешил в военкомат: хочу на сверхсрочную. Знал ведь, работа не пыльная. Обувка, одёжка, питание, деньги, какие и не снились колхозникам, ежегодный 45-суточный (без дороги) отпуск. Словом, всё, как у офицеров, ладно, что образования всего-то семь классов. А тут ещё и повезло: шёл набор в Германию. А Германия – это двойной тариф: дойчмарки и – на сберкнижку – рубли. И возможность прибарахлиться, что в условиях тотального товарного дефицита в СССР считалось сверхудачей. Так оказался он в полку связи. В радио, правда, ничего не смыслил. Да этого от него, начальника казармы, и не требовалось…

     – Напра-во! – команда. – Шагом марш!

Щас последует: «Запевай!» И запоём. Настроение у нас что надо: «Жил да был чёрный кот за углом…»

Знали, старшина не любил эту песню, считал её несерьёзной, не строевой. Но мы же, опять-таки, не на плацу. Мы – в лесу. А в лесу можно и расслабиться, и спеть, чего душа пожелает. Про того же чёрного кота. Кстати, песенка самая, что ни на есть строевая. Под неё и шагалось легче, и настроение поднималось, словно дома побывали…

А компот из черники получился на славу. Нам его несколько дней подавали, потом сказали:

     – Хватит!

    – Черника, что ли, закончилась? – недоумевали мы. – Так мы её снова набёрем.

    – Отставить! – отрезал старшина, стрельнув глазами из-под лакированного козырька. – Черникой будете зимой баловаться.

Словом, потянулись обычные армейские будни с их подъёмами и отбоями, дежурствами и караулами, долбанием морзянки и неизменным утренним тррам-тррам-тррам.

А тут как-то после подъёма объявляют:

     – Всем собраться в ленкомнате.

Мы переглянулись: с чего бы это? Срочное объявление, политинформация? Такое уже бывало.

Усаживаемся за столы с аккуратно разложенными на них подшивками газет, журналов: «Советская армия», «Советский воин», «Красная звезда», «комсомолка»… – в окружении плакатов и стендов о Вооруженных Силах СССР, о боевом пути полка, ленинских цитат и выдержек из решений партсъездов…

Напротив, за столом – ротный (командир роты), начмед в белом халате поверх френча.

     – Ну вот, – совсем не по-военному начал начмед.

Он недавно в нашей части, прибыл по замене. Почему-то мы его недолюбливали. Наверное, потому что прибыл он с молоденькой медсестрой: красивая – спасу нет. Короткий белый халатик…

     – Так вот, – продолжал начмед. – Вы собирали в лесу чернику, две недели тому назад, и ваш Орешин…Орешин, встаньте!

Орешин поднялся, бледный, потерянный.

     –  … подцепил триппер.

По рядам брызнул смех.

           – Ничего смешного, – как можно строже сказал начмед. – В тот день кто-нибудь из вас видел немку на велосипеде?

     – Не-е-е, – загудели мы.

     – А немка-то оказалась заразной, – нагнетал он. – Её специально к вам подослали.

      – Да не видели мы её!

      – На хрен она нам нужна!

    – Вот именно на хрен, – ухмыльнулся ротный. Он вообще любил подшучивать, при случае мог смачную присказку вкрутить, анекдот травануть. Такой он был, наш ротный капитан Кашин. Может, в фамилии его и заключалась разгадка лёгкости характера. Мы, действительно, редко видели его раздражённым. Да это и не шло ему, что он и сам наверняка знал, потому как в крике мягкий его баритон срывался на такой дискант, что ему, наверное, становилось неловко за себя. А нам – за него…

  – Что ж, – протянул начмед и стал натягивать резиновые перчатки. – Тогда по одному ко мне.

   – Насилие над личностью! Протестуем! – зароптали мы, не переставая ржать.

  – Ладно, мужики! – выходя из-за стола, сказал ротный, продолжая ухмыляться. – Надо – значит надо.

   Что было делать? Расстегнули ширинки (в ленинской-то комнате!) и двинулись к начмеду. Дело обычное. Уж сколько раз приходилось спускать трусы, кальсоны перед разными начмедами – в военкомате, на сборных и пересыльных пунктах. Армия – штука суровая, мужская, и твои мужские достоинства в такой же мере принадлежат ей, как и ты сам…

  – Орех, ну ты дал! Расскажи хоть, как дело было? – пристали мы к нему, рассаживаясь в курилке (вокруг вкопанной в землю бочки из-под солярки или бензина – этакой, как сказали бы сегодня, корпоративной пепельницы).

– Да как, как? – вполне освоившись со своим положением, начал он. – Забрёл я далековато. Смотрю, у лесной тропинки немка с велосипедом возится. Цепь слетела. Ну, я естественно, вызвался помочь. «Я-а, я-а-а!» – защебетала она. Ну, в смысле «Да-да».

 – Знаем, знаем, – нетерпеливо загалдели мы.

 – Я быстро поправил. – Орех явно тянул резину. – «Данке шён!», – прощебетала она и чмок меня в щеку, ну и как бы собирается уезжать. Я слегка придерживаю её за руку и показываю на чернику в котелке: дескать, угощайтесь, мамзель. Она снова: «Данке шён!»

  – Да что ты разданкался? – не сдержался хмурый Красненко.

  – Сами же просили рассказать, – притворно обиделся Орех. – Ну, в общем, берёт она одну, другую ягоду: «Гут, гут!» Я тоже беру одну, другую, а следующую придерживаю в губах и несу к её губам. Она секунду помедлила и принимает мою ягоду, и мы целуемся.

   – А ты, молодой, как тут оказался? – наорали мы на невесть откуда взявшегося первогодку Ляликова. – Рано тебе ещё такие вещи слушать!

   – Да ладно вам, – обидно заворчал Ляликов, отходя в сторону, и лицо его по-юношески зарделось. Вообще, румянец не сходил с его щёк. В благодатных местах, видать, обитали его предки, да и он сам. Служба, правда, у него не ахти как складывалась, зато на утренний осмотр становился одним из первых: не нужно было бриться. Да и что было брить на девственных-то щеках?.. 

  – Ну, а дальше? – мы снова – к Ореху.

  – Дальше? – наигранно вздохнул он. – Снова подношу ягоду к её губам, и мы снова целуемся.

  – Ну и?

             – Что «ну и»? А-а…Во-о! – и он торжествующе поднял большой палец…

          Из курилки расходились молча. Что-то с командой на завтрак медлят… А киселя из черники наверняка и сегодня не дадут… И              всё-таки Орех – счастливчик…

Велосипедист Бойко

Ах, какое чудесное летнее утро! Чистое, светлое. За глухим дощатым забором, словно дразня нас, кувыркается молодое солнце, то за один ствол дерева спрячется, то за другой. А небо высокое, огромное, аж до самой России…

Топаем на плац. Плац наш, надо сказать, был не совсем обычный, то есть не общепринятый стандартный бетонный квадрат, а являл собой, по сути, огромный, хорошо ухоженный газон, заасфальтированный лишь по периметру. Наверное, во всей ГСВГ, а уж в нашей 2-й танковой армии точно он был единственный такой, что подмывало любителей шагистики из соседних частей позлословить, мол, недооценивают в полку связи строевую подготовку.

ГСВГ… Сегодня многим наверняка и неведома сия аббревиатура, поясню: Группа советских войск в Германии. «Так, группа», – скажет кто-то. Но мы, представлявшие её, хорошо знали, что она есть такое, и понимали, зачем мы здесь: впереди – натовская группировка, за спиной – братья славяне и Великая страна…

          Так вот, о шагистике. Пройти коробочкой, локоть к локтю, развернуться в движении на сто восемьдесят градусов – это мы могли. А большего от нас и не требовалось. В конце концов, не рота же мы почётного караула. Сам командир полка частенько говаривал, что главное для нас – связь. Надёжная. Круглосуточная. Да и времени недоставало на эту самую шагистику…

        Командир полка, как всегда, задержится. Минут на десять-пятнадцать. Видимо, считал не по статусу для себя появляться на плацу тут же, вслед за всеми. Он потом выкатится: щекастое пунцовое лицо, выдающийся вперёд живот (при небольшом-то росте) – помидор, да и только, как прозвали его наши предшественники, кои давным-давно уже на гражданке, обременены сугубо житейскими заботами и уже позабыли, кто такой Помидор.

        Хотя вряд ли. Всё, что связано с армией, у каждого служившего в ней, надолго западает в памяти. Если не навсегда. Вот и мне нет-нет, да и привидится та или иная армейская картинка. Причём, чаще всего, забавная. В этом, наверное, и состоит жизненная мудрость: со временем из памяти, да и из сердца выветривается всё дурное, грустное (а солдатская служба, да ещё за кордоном, ох, как грустна!) и остаётся только светлое, доброё.

        Выкатится комполка и первые его слова будут: «Учерашний день…. Военный совет…»

        В переводе на нормальный язык это означало: вчера состоялось заседание военного совета армии, на котором был рассмотрен ряд вопросов, и о некоторых из них он хотел бы нас проинформировать. Что такое «некоторые из них» мы, в общем-то, знаем: различные ЧП в частях (увечья, повреждение техники, имущества), козни вражеской пропаганды, предстоящий визит высокого воинского начальника, неблаговидное по отношению к местному населению поведение нашего брата…

         Это его «учерашний день» доводило меня до коликов.

         Но вот – неожиданность: комполка уже на плацу. И не в центре, как обычно, а далеко в стороне. Рядом с ним – его замы, комбаты, другие офицеры и… немецкие полицейские с собаками.

           – Дело пахнет керосином! – проронил стоящий рядом со мной Соколов. Соколов – щёголь: гимнастёрка – в обтяжку, штаны заужены (как умудрился?), пилотка – набекрень. Таким, наверное, он был и на гражданке: любителем покрасоваться. На гражданке – понятно: перед девочками. Но тут-то…

– За кем-то из нас пришли, – многозначительно заключил он. 

           – Оцэ дило! – аж присвистнул Балацкий. – И шо им надо?

           – Разговорчики! – строго взглянув на строй, прикрикнул взводный, старший лейтенант Берсеньев. Прикрикнул, конечно, так, для виду, хорошо понимая, что разговорчики всё равно не прекратятся: уж больно пикантная картина разворачивалась перед нами.

         – Какое вообще они имеют право заходить на нашу территорию? – проворчал Красненко. – Да ещё с собаками.

– Имеют, имеют, – резюмировал взводный. – Сейчас узнаем.

Взводный наш, Берсеньев, был единственный в полку из офицеров – москвич. Тоненький, беленький и даже какой-то флегматичный.  Да всё у него будет нормально. После Германии – домой, в Москву, а там и академия, и тёплое местечко при штабе… 

           – О! Герой-свинопас! – выкрикнул кто-то в задних рядах, и мы, невольно улыбнувшись, повели взглядом в сторону ворот, через которые въезжала повозка с важно восседающим на ней громилой Подопригорой.

         История тут такая. Съездил Подопригора в отпуск. Смог ведь! На побывку нашему брату ох, как непросто было вырваться, даже очень непросто. Но ведь смог. Знать, водил дружбу с интендантским начальником. А спустя какое-то время в отпуск отбыл его земляк, сержант-сверхсрочник, и, естественно, Подопригора попросил того заскочить к его родителям и передать им гостинец. Что земляк и сделал и буквально был ошарашен тем, с каким почтением односельчане отзывались о Подопригоре. Он-де чуть ли не главный человек в полку, и сам командир время от времени обращается к нему за советом. А однажды на учениях он спас генерала, машина которого перевернулась: на себе притащил генерала в медсанбат, за что тот пообещал представить его к награде и дать капитана. Вот трепло!..

          – А лошадка-то умнее его: сама дотащит тачку до столовой и обратно – на хозблок.

          – На свинарник, – уточнил кто-то.

          – А мясо и сало откуда? – буркнул Балацкий.

          Взводный снова как бы нехотя покосился на строй.

          Полицейские ушли. Комполка покатился в центр плаца – краснее красного. Представляю, каково видеть его такого совсем рядом. Как рассказывали те, на кого он обрушивал свой гнев (в основном – на офицеров и «макаронников»), чем сильнее раскалялось его лицо, тем явственнее бледнел на щеке глубокий продольный шрам. Тут уж поневоле во всём сознаешься и покаешься. Хотя, в принципе, относились к нему все нормально. Потому уже, что в полку он был единственный фронтовик. Подполковник Нещерет.

         Не буду воспроизводить его «пламенную» речь, это, как понимаете, совершенно невозможно. В общем, суть дела такова. Вчера кто-то из наших, будучи в увольнении, украл у немки велосипед.

        Украл! Слово, вообще неприемлемое для немцев, чей менталитет – не тронь чужого! – формировался веками. Потому и привыкли жить, не запирая дома, не пристёгивая те же велосипеды к заборам.

        Следы привели в наш полк. И теперь предстояло вычислить: кто?

        – На всё про всё – час! – отчеканил комполка.

        Вычислить воришку из двенадцати человек, побывавших во вчерашнем увольнении, труда не составляло. Один из них, Борис Бойко, сам во всём и сознался. Объяснил это так: опаздывал в часть, увидел стоящий у магазина велосипед и решил воспользоваться им. Когда же понял, что совершил что-то неладное, испугался, свернул к озеру и запустил велосипед в воду.

        Бойко был из соседней роты, и мы его мало знали. Слышали только, что радист он классный и что почти безвылазно торчит на узле связи штаба армии. А туда бездарей не берут. И вот нате вам…

        Велосипед нашли быстро. Тут же доставили его полицейским, а те, в свою очередь – пострадавшей. Уж не знаю, как командование выкручивалось из ситуации, но до суда, по крайней мере, дело не дошло. Естественно, пострадавшей возместили материальный ущерб. Мало ли какая неисправность могла обнаружиться у велосипеда после многочасового пребывания в воде. Возместили и моральный ущерб. Немцы в этом плане народ щепетильный.

            Как-то Балацкий на своём ЗИЛе слегка, совсем чуть-чуть задел на повороте ехавшую на велосипеде пожилую немку. (Опять велосипед и опять – немка!) Хотя, скорее всего, она сама, завидев громадину-ЗИЛ, не справилась, как говорят в таких случаях с управлением, тыркнулась колесом в бордюр, ну и, понятное дело, свалилась.

Тут же подоспели полицейские, скрупулёзно всё осмотрели: место происшествия, велосипед, саму пострадавшую, – и составили грозный протокол. Виновнику предстояло оплатить не только ремонт велосипеда (две царапины на крыле), не только лечение расшибленной немкиной коленки (ладно бы хоть молодой коленки), но и стоимость порванных колготок и, что нас вообще изумило, перенесённый ею испуг. Да, у немцев так: напугал – заплати!

          Заплатили. Воинская часть заплатила. А Балацкому дали пять суток гауптвахты. Правда, уже через сутки выпустили: приближался техосмотр, и кому, как не ему приводить свой ЗИЛ в порядок…

          Бойко дали десять суток.

          Нам он потом всё иначе рассказывал:

          – Ужас как захотелось прокатиться на велосипеде. Два года ноги педалей не знали. Сел – и ничего, поехал.

          – Зачем же было топить его? – допытывались мы. – Вернул бы на место.

          – Была такая мысль. Но как представил, что меня там уже ждут полицейские и та немка. Как бы объяснил им, что просто захотелось покататься?

          – Оставил бы велик у другого магазина или у аптеки, да мало ли где. Полицейские тут же нашли бы его.

          – Не сообразил.

          – Дурак ты, Бойко! – констатировал Соколов и рассказал другую историю.

          Я знал эту историю. Он и бульбаш Сидорович. Бульбаш, потому что обожал картофельное пюре и лучшим для себя нарядом (армейский термин) считал наряд на кухню, где такового можно было поесть досыта. Был случай, правда, давний, ещё по первому году его службы, когда, вернувшись из очередного кухонного наряда, он прихватил с собой (и как удалось?) полбачка этого самого пюре и спрятал под его кроватью. То-то смеху было. А что смешного? Ну, любит человек картошку, не насытится ею…

          Так вот, блуждали они с Соколовым по лесу в надежде сбагрить женские часы, привезённые тем же Сидоровичем из отпуска («крабы», анодированные, модные тогда), и наткнулись на одиноко стоящий дом. Обошли все два его этажа: «Камрад! Камрад!» Ни души. Так и ушли, ни к чему не прикоснувшись.

– Вот вам крест! – божился Сидорович.

Где в это время были домочадцы? В поле? В лесопитомнике? Работали…

         Не могу представить, как сегодня живётся немцам, теперь уже в объединенной Германии, наводненной мигрантами, «обласканной» российской мафией и запуганной терроризмом. Наверняка заборами стали огораживаться… 

Мама, я хочу домой…

Прежде мне не приходилось видеть генерала. Да и полковники не часто встречались. Наш командир полка, например, ходил в подполковниках. Понятно, ждал третью, полагающуюся ему по должности звезду на погоны. А там уже – будет легче. По крайней мере, на Север или куда-нибудь в Забайкалье не отправят, а уж точно – в один из центральных военных округов. Такое правило тогда было: после загранки – не далее Урала.

Ещё мы знали полковника Сидоркина, начальника связи армии. Во, зверь был! Его у нас все боялись, за исключением, конечно, командира полка. Тот никого не боялся. О прибытии Сидоркина, едва он миновал КПП, мы тут же узнавали и невольно настораживались. Возникнуть он мог, где угодно: в учебном классе, в салоне радиостанции, в аппаратной, – и непременно к чему-нибудь прицепится. Телеграфный ключ плохо закреплен (болтается), не отрегулирован телеграфный аппарат, антенные растяжки не так уложены… Так, по мелочам. Строил из себя этакого связиста № 1. Не любили мы его…

А тут – генерал. Голубая шинель с шитыми золотом погонами, два ряда золотистых пуговиц, красные лампасы. Высокий, статный. Говоров! Да, тот самый: сын маршала, Героя Советского Союза Говорова, что на маршальской групповой фотографии рядом с Жуковым. До высот отца младший Говоров, забегая вперёд, скажу, не дотянет, но четыре генеральские звезды получит. И звезду Героя. За что, про что, не знаю… Но это потом. А тогда, в конце 60-х он был просто генералом. Генерал-майором. Ну и при соответствующей должности: начальник штаба 2-й танковой армии.

Однако ж в свои сорок. Во всех Вооруженных Силах СССР он был, пожалуй, самый молодой генерал. Рассказывали, на банкете по случаю присвоения ему генеральского звания подошёл к нему один из штабистов и в довольно фамильярной форме, насколько это позволяла обстановка, выпалил:

– Вот вам, Владимир Леонидович, сорок, и вы уже генерал. Мне тоже сорок, а я всё ещё капитан.

– Служить надо лучше! – взвизгнул кто-то из окружения.

Говоров знаком руки одернул его, и уже на следующий день тот капитан стал майором.

Но, как известно, солдату нечего робеть перед генералом: где он и генерал? Для генерала солдаты – так, перманентно изменяющаяся масса: сегодня одни, завтра другие. И, тем не менее, бытовало крепкое поверье: генерал для солдата – что отец родной. Даже этакий либерал. По крайней мере, никогда не станет по мелочам распекать, тем более, новобранца. Подумаешь, неумело честь отдал. Подумаешь, гимнастерка плохо заправлена. Лишь пожурит отечески. А вот офицеру врежет: «Лейтенант, плохо воспитываете подчинённых!»

Особым почтением у генералов пользовались ефрейторы. Ефрейтор в иерархии воинских чинов (одна жёлтая полоска на погоне – лычка) – самая низшая командирская ступень, типа старший солдат. От генерала ефрейтора отделяют тринадцать этих ступеней. Тринадцать! Мистика, да и только. Неспроста поэтому ефрейтора называют тринадцатым заместителем генерала…

Говоров наезжал к нам частенько: в преддверии армейских учений, когда и генеральское напутствие не будет лишним, на подведение итогов инспекторской проверки, просто по случаю праздничной даты – Дня Победы, 23 февраля, дня части. Судя по всему, он курировал наш полк, что, в общем-то, было логично: штаб и связь – неразделимы. В данном случае штаб армии и армейский полк связи, коим мы и являлись. Назову и полное его название: 5-й отдельный гвардейский Демблинско-Померанский орденов Александра Невского и Кутузова полк связи. Титулы и регалии – признание боевого пути полка…

Вот и снова Говоров к нам пожаловал. После ужина (селёдка с картофельным пюре, тёплый чай) велели собраться в клубе. После, сказали – кино: «Неуловимые мстители». Так что уж не знаю, чего больше мы ожидали: генерала или киношку.

В последнее время то ли по инициативе Тихони, как мы называли завклубом (Неприятный был человек: ходил неслышно, по-кошачьи. Что за сапоги у него такие были?), то ли по указанию комполка, что всего вернее, нам всё чаще стали «крутить» кинокомедии. Понятно, чтобы жить нам, солдатушкам-ребятушкам было веселей.

Так вот, про Тихоню. Бывало, стоим в курилке или где-нибудь в тенёчке, глядь – он рядом. Как, откуда взялся? Зыркнет тусклыми глазками и засеменит дальше, словно он не кадровый офицер, а солист ансамбля «Берёзка». Да и фамилия у него была соответствующая: Марфушкин. Даже честь не хотелось ему отдавать. Мы и не отдавали. По крайней мере, «старики». А он делал вид, что не замечает этого…

Приехал Говоров не один. По дороге заехал в гарнизонную кутузку и забрал наших «героев». Человек пять или шесть – сержантов, рядовых. Один попался в самоволке у озера, причём совершенно по-дурацки: спрятал одежду в кустах и развалился на травке рядом с немцами (немками), полагая, что патрули (а они вдоль озера так и шастают) ни за что не догадаются, кто он. А то, что на руке синело «Вася», не учёл. Вот на этом «Вася» и попался. Другой – «загнал» немцам канистру бензина. Третьего обнаружили спящим на посту. Был тут и Бойко, тот, который угнал немкин велосипед.

Говоров по одному поднимал их на сцену и – давай… Нет, не чихвостить, а, как бы это сказать точнее, стыдить. Заводил примерно такой разговор:

– Откуда родом, боец?

Тот отвечал.

– Расскажи про свой край, город.

Тот, ничего не подозревая, рассказывал.

– Вот видишь, какая легендарная твоя земля! Что же ты позоришь её? Землю потомственных металлургов, хлеборобов… Позоришь своего деда, отца-фронтовика.

Гауптвахтники – в смятении. Да и нам, сидящим в зале, тоже было как-то не по себе: уж больно проникновенными были его слова.

И ещё объяснял нам, зачем мы здесь. Затем, что там, по ту сторону западной границы – они. И весь сказ.

Это было время холодной войны, войны нервов. У той, другой стороны они однажды дрогнули, когда в одночасье (13 августа 1961 года) западный Берлин оказался за бетонной стеной. Тут же двинулись на неё натовские танки, бульдозеры. Но с этой стороны уже стояли наши танки. С полным боевым комплектом…

Нам вообще казалось странным: Советский Союз, США, Англия и Франция сообща добили гитлеровцев, и теперь – враги…

Потом Говоров приехал на подведение итогов инспекторской проверки, завершившейся опросом личного состава, причём, каждой его категории в отдельности. Была такая форма армейской демократии.

Выглядело это так. Полк выстраивается на плацу. В центре, на лужайке – генерал Говоров со свитой, полковое начальство. Комполка командует:

– Командиры батальонов и заместители командиров батальонов – тридцать шагов вперёд. Командиры рот и заместители командиров рот – двадцать пять шагов вперёд. Командиры взводов – двадцать шагов вперёд.

Старшины, сержанты – пятнадцать шагов вперёд. Шагом марш! Солдаты – на месте. К ним Говоров в первую

очередь и направился: как служится, есть ли жалобы, что пишут из дому?Так вот, подходит он, как потом рассказывали, к Димке Громыко. Громыко – видный, длинный и, кстати, ефрейтор. Может, потому Говоров и выбрал его. Димка, естественно, по стойке смирно, отрекомендовался.

– Громыко? – удивился генерал. – Родом откуда?

– Из Гомельской области, товарищ генерал.

– Понятно! – протянул удовлетворенно Говоров.

– У нас полдеревни Громык, – продолжил, польщённый генеральским вниманием Димка.

Говоров улыбнулся:

Дежурный по роте

 

 – А скажите, ефрейтор Громыко, вам как радисту, какие сигналы легче принимать: низкие или высокие?

– Низкие, товарищ генерал.

– Почему?

– Не знаю, товарищ генерал.

И Говоров прочитал ему и всем, кто был рядом, целую лекцию о физиологии уха. «Умный такой!» – с восторгом потом отзывался о генерале Димка.

 И ещё Говорову приглянулся Ляликов: выглядел тот уж очень юно – совсем ребёнок. Говоров почему-то поинтересовался его портянками: чистые, мол, не рваные? Ляликов, огненно смутился:

– Никак нет, товарищ генерал, не рваные!

– Ну-ка снимите сапог.

          – Какой, товарищ, генерал?

          – Любой.

Честно, неловко было смотреть, как Ляликов, прыгая на одной ноге, снимал сапог с другой.

– Он ещё б кальсоны проверил, – съехидничал кто-то в нашей, сержантской шеренге.

– Они уж точно без завязок. Или – с одной.

          – Ещё и в столовую зайдёт – солдатских щей похлебать.

– Показуха всё это.

          – А то не знаешь. Забыл, как дёрном газоны у штаба устилали…

Говоров, видимо, удовлетворённый состоянием портянок Ляликова, двинулся дальше. А дальше было ещё прикольнее. Кто-то из молодых солдат пожаловался, что вот уже полгода не слышит трансляции Гимна Советского Союза. А и вправду, как её услышать? Здесь шесть утра (подъём), в Москве – восемь, гимн отзвучал. У нас – отбой (десять вечера), в Москве – полночь, гимн опять отзвучал. Генерал задумался. Велел подать ему завклубом. Тот мигом подскочил на своих неслышных сапожках.

– В общем, так, – приказал ему Говоров, – трижды в неделю приглашайте рядового (назвал фамилию) в кинорубку и «крутите» ему гимн.

Анекдот, да и только! Хотя, должен сказать, эпизод этот не остался не замеченным, и гимн СССР в полку стал звучать чаще: по всем торжественным случаям и поводам…

А генерал уже направляется к нам, сержантам. Мы с Красненко стояли рядом, и вопрос у нас был один: отпустят ли поступать в вуз? Дело в том, что накануне мы с ним окончили курсы офицеров запаса, что давало нам право на поступление в вуз и, следовательно, на досрочное (на три-четыре месяца раньше) отбытие в Союз. Чем не счастье! Даже если не поступим, дослуживать будем в ближайшем тамошнем гарнизоне. А это, считай, уже дома! Но ходили слухи, что отпускать срочников из-за границы для поступления больше не будут. Так ли это?

С Красненко мы договорились: к кому первому из нас генерал подойдёт, тот и обратится к нему с вопросом. Говоров остановился напротив меня. Я, естественно:

– Начальник радиостанции, гвардии старший сержант… – и смотрю ему в глаза. Он тоже смотрит мне в глаза, что меня немало удивило: обычно офицеры при приёме рапорта или доклада смотрят куда-то мимо.

– Какой радиостанции? – спрашивает он.

 – Эр-112-й, тропосферной, товарищ генерал.

 Он повернулся к стоящему рядом начальнику связи армии Сидоркину.

 – Таких станций две, – пояснил тот. – Одна в Вюнсдорфе, в штабе Группы, другая здесь, в полку связи. Это совершенно новые станции, на двух машинах.

– Ну и как станция, надёжная? – снова обращается ко мне генерал.

 – Надёжная, товарищ генерал.

 Не стану же я рассказывать ему, как мы намучились с ней. И кому там, наверху пришло в голову использовать её как передвижной вариант? Абсолютно стационарный. Только на разворачивание антенны (подъём огромного дюралевого куба на 12-метровую         высоту) требовалось по нормативам двенадцать часов. И столько же – на сворачивание. Два-три раза повозились мы с ней, и начальство сказало: «Хватит! Переходите на резервную». Слава богу, была и такая, телескопическая антенна. И оказалась она ничуть не хуже (по дальности связи)

дюралевого куба.

Радиостанция Р-112

К тому же с ней можно было работать в движении.

          – С кем держите связь?

        – С узлом связи Группы, с армейскими частями и соединениями, с батальоном связи армии ГДР… – А у самого одна мысль: как бы перейти к нашему с Красненко вопросу.

          – Это хорошо! – одобрительно заметил генерал. – Письма домой пишите?

          – Так точно! – товарищ генерал.

          – Последний раз, когда написали?

          – Неделю назад, товарищ генерал, – соврал я.

          Он проницательно посмотрел на меня: конечно же, не поверил. Да и знал наверняка, что на последнем году службы солдаты редко пишут письма – домой, друзьям. Все мысли о дембеле.

         – Товарищ генерал, разрешите вопрос.

         – Вопрос? Пожалуйста!

Я объяснил ему суть нашей с Красненко ситуации. Он некоторое время помолчал:

        – Да, практика такая прекращена. Есть приказ министра обороны.

Тут же к нему приблизился кто-то из свиты:

– Приказ номер… Запретить направление военнослужащих срочной службы из частей, дислоцирующихся за пределами Советского Союза, для поступления в высшие учебные заведения…

Прозвучало как приговор. Вот она, правда! Значит, от нас с Красненко скрывали её. Почему? Зачем? И что в таком случае я должен был ответить генералу? «Так точно»! «Понял!»

Я промолчал, чувствуя, как сердце словно провалилось. Такое же состояние наверняка было и у Сашки Красненко.

– А то, что окончили курсы офицеров запаса, – продолжал генерал, – молодцы! Стране нужны офицеры. – И пошёл дальше. Свита двинулась за ним. Я взглянул на Сашку. Обычно краснощёкий, он был белее мела:

           – Кинули нас, Колька! А как уговаривали! «Окончите курсы, поедете поступать…»

            – Д-а-а. Обидно.

 И я понял, нутром, кожей почуял, что служба моя отныне закончилась. Да, я ещё могу по привычке вставать, есть, пить, забрасывать калаш за спину, долбить морзянку, но это уже будет не служба. Так, отбываловка. Мама, я хочу домой!..

«Прибыть на КПП!»

Армия без розыгрышей, приколов – не армия. Подшучивали, конечно, над новобранцами, дабы те скорее прониклись службой, загранкой.

 Поступил к нам некий Маркин – маленький, щупленький, весь какой-то потерянный. Всё у него как-то не получалось: ни физо (перекладину ох, как не любил, а «коня» вообще боялся), ни строевая – чем выше тянул ногу, тем более получалось вразвалку, ни стрельба. Не вышел из него и радист: что-то упустили отцы-командиры при его отборе или, как бы сейчас сказали, тестировании.

Вспоминаю, как у нас это было. Заходим в класс («А у нас – радиокласс!» – родился потом каламбур), рассаживаемся за столами, с любопытством взирая на привинченные к ним телеграфные ключи – видели их разве что в кино.

– Ну, что? – улыбается старший лейтенант Сысоев (фамилия его сразу запомнилась) – в новеньком, без единой складочки кителе, свежие звездочки на погонах, – будем учиться на радистов?

– Будем! – хватаемся за головки ключей.

           – Э-э, – рановато! – сдерживает он наш порыв. – Сначала посмотрим, на что вы способны. – И стал по одному подзывать к себе и тыльной стороной указки что-то выстукивать на столе:

– Повторите!

Как могли, повторяли непонятную нам тарабарщину. Снова отстукивает, и снова нужно было повторить. И так три-четыре раза. И что-то записывает в тетрадку. Потом спрашивает:

– На каком-нибудь музыкальном инструменте играете?

Позднее я понял, к чему такой вопрос: радист всё-таки должен обладать музыкальным слухом. В самом деле, не считать же эти самые точки, тире. Каждую зашифрованную букву, цифру «морзянки» нужно воспринимать нараспев, как мелодию. Например:

7: дай, дай  за – ку – рить. Две точки, три тире (. . – – –).

1: дай по – це – ло – вать. Одна точка, четыре тире (. – – – –).

Л: лу – на: точка,  тире, точка, точки (. – . –) и так далее.

А вот Елисеева из 1-ой роты на точки-тире не проверяли. Потому что был он вполне сложившимся радистом – тот редкий случай, когда новобранец в наибольшей мере соответствовал воинской специальности. Посмотрели отцы-командиры, как работает он на ключе (скорость-то – 160 знаков в минуту!), как принимает радиограммы, и сказали: да ему хоть сейчас на армейский узел связи. Так, у приемников и передатчиков, в постоянной готовности выйти на связь, вызвать на связь и пройдёт его служба. Одногодки за глаза называли его Дедом, приравнивая к старослужащим: «Дед идёт», «Дед скажет» … Заболел радио Юрий Елисеев ещё в школьные годы.  Спустя много-много лет (Да что лет? Десятилетий!) я разыщу его на сайте ветеранов ГСВГ, и вот, что он расскажет: – Дядя мой был радиоинженером на харьковском радиозаводе. На досуге собирал радиоприемники, я наблюдал, изучал схемы. Братья мои двоюродные тоже увлекались радио. Вот и потянулся за 

Юрий Елисеев

ними.  Самостоятельно освоил Азбуку Морзе. Потом был школьный радиокружок, областной

радиоклуб. Углублял знания, развивал скорость приема-передачи. Наконец, допустили к работе на КВ-радиостанции. Я часами просиживал у радиоприемника «ВЭФ-Аккорд» с любительским диапазоном, «ловил» позывные, записывал их, потом         отправлял своим корреспондентам qsl-карточки – документальные подтверждения факта установления сеанса связи. Передо мной открывался весь мир: от Европы до Африки и Америки. Я – радиолюбитель! Захватывающее увлечение… Но армия – не увлечение.  Армейский радиоэфир – жесткий эфир, ежеминутный, ежесекундный. И высочайшая ответственность.

– Сначала «посадили» меня на дивизии, полки, – продолжит Юрий Елисеев свой рассказ. – Помню, в первое дежурство всю ночь, через каждые пятнадцать-двадцать минут вызывал то одну дивизию, то другую – связь проверял. Под утро звонок на узел: «В чём дело? Ожидается тревога?» «Да нет!», – ответили. «Зачем же так часто вызывали?» Оказывается, это я переусердствовал. Мне, понятное дело, сделали замечание. На связи с нами были и подразделения Народной армии ГДР. Как-то в пятницу звонят их ракетчики: «Вы нас завтра, послезавтра не вызывайте, мы разъезжаемся по домам». «Ну, вояки! А ещё ракетчики!» Потом перевели меня на каналы связи штаба ГСВГ, потом – на московские, генштабовские каналы… На узел ездили на бортовой машине (водитель – Миша Тупица из Брянщины) – через весь Фюрстенберг. Сержанты запевали: «Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я, прощаюсь навсегда…». Мы подпевали. Никакой дедовщины не было…»

На последнем году службы Юрий Елисеев всё чаще будет задумываться: что дальше, кем быть после армии? Конечно же, радистом. На полярной станции, на самолете, на судне – манила романтика. Разошлет письма в разные организации: в Полярный институт, в Управления гражданской авиации Красноярского края, во Владивостокскую мореходку, на океаническую базу в Клайпеде. Всюду будут приглашать. Остановится он на Владивостокской мореходке. Так отец посоветует, который служил в этих местах, принимал участие в хасанских событиях     38-39 годов.

Закончит Юрий мореходку и более полувека будет работать радистом, начальником радиотехнической службы на судах торгового флота в Дальневосточном морском пароходстве, в иностранных компаниях. Африка, Америка, Индия, Бангладеш, Цейлон, Сингапур, Куба, Канада, Япония, Арктика, Индонезия, Египет, Архангельск, Одесса… Земной шарик не раз обойдет.

Но это потом, потом…

В общем, проверили нас, молодых, на точки-тире и на следующий день объявили: таких-то – в радисты, таких-то – в телеграфисты, а таких-то вообще – в линейщики. Линейщик (тяни кабель!) считалась самой не престижной связистской специальностью. Но и без линейщиков было не обойтись. И как же остроумно заметил один из них, казах: «Большая катушка – один человек, маленькая банка тушенки – два человека».

В линейщики Маркина и перевели.

И вот сидим как-то после ужина в казарме – кто подворотничок подшивает, кто расслабившуюся пуговицу закрепляет, кто, притащив из каптерки дембельский чемодан (на втором году службы уже полагался таковой – большой фибровый с наклейками грудастых девиц внутри и видами городов – снаружи), в сотый, наверное, раз складываем-перекладываем содержимое.

– Шмоточники! – ехидничает ротный. – До дыр всё протрёте!

– Не протрём, товарищ капитан, – отвечали мы. – Подарки – дело святое.

Да, подарки готовили – родным, близким. Подарки-то заграничные и в некотором роде необычные, тем более на фоне повального товарного дефиците в Союзе. Поэтому всячески старались сберегать ежемесячные пятнадцать-тридцать марок (солдатские, сержантские), плюс десять-пятнадцать марок – за классность. А на что их ещё было тратить? Вот с гарнизонным магазином и дружили…

Золотистая с бахромой скатерть – маме. (Вот она, эта скатерть! До сих пор, как новенькая!) Папка, тёмно-зелёная с резинками-застёжками, извините за такое словосочетание – отцу, синяя гэдээровская «пионерская» рубашка – брату, прозрачный шарфик – племяннице, набор многоцветных шариковых ручек (редкость тогда в Союзе), открытки, журналы с фривольными картинками…

Иногда, доставая чемоданы, показывали друг другу фотографии подружек, да просто одноклассниц. Особенно любил хвалиться фотками своей Ленки Пашка Ушаков. Действительно, глаз от них (от неё) было не отвести. Присылала она фотки ему чуть ли не ежемесячно. Бывало, разложит их на кровати и приглашает полюбоваться своей зазнобушкой. Мы лишь вздыхали: «Да-а…» «Но дура такая! – продолжал самодовольный Ушаков. – Собрала мне посылку, уж не знаю, что там было. Сладости всякие. А посылку на почте не приняли. Нам же сюда, за границу, посылки оправлять запрещено. Она – к заведующей. В общем, унесла посылку домой. Вся в слезах. Дура такая!» – расхохотался.

Мы переглянулись: не смешно как-то…

И вдруг по селектору:

– Рядовой Маркин, срочно прибыть на КПП! Вас ждут родители.

          Маркин замер. Глаза счастливо-испуганные. Вскочил и как был, без ремня, в расстегнутой гимнастерке – к выходу. 

          – Маркин, ты куда?

          – Пусть пробежится, – хихикнул Соколов. Собственно, это он и подговорил дежурного по КПП сделать такое объявление. Тот, конечно, понимал, что за это такое может влететь, но уж больно велик был соблазн разыграть молодого.

Проходит пять, десять, пятнадцать минут – Маркина нет. Наконец, является:

          – Разыграли…

Продолжаем ржать:

          – Маркин, неужели ты поверил, что родители – на КПП? Тут же Германия.

          – Да нет. Ноги сами понесли. Потом всё понял…

Шутка, конечно, грубоватая. Армия вообще штука грубая, чему тут удивляться? Грубые подъёмы, караулы, грубая шинель, грубый

казарменный быт, грубая пища (рубон) – закалка тела и души. И всё же, как не встрепенуться ей, душе, при словах «дом», «родители»? Это в Союзе солдатам – лафа. К ним и родители могли приехать, и посылку, денежку прислать (к празднику, ко дню рождения). Нам о таком и не мечталось. И увольнения у них как увольнения: кино, танцплощадка. Можно и подружку завести. Опять же на побывку съездить. А отсюда попробуй, выберись. «Слишком накладно!» – твердили нам командиры. – Зато вы экипированы лучше».

Да, сапоги у нас были яловые. У ребят в Союзе – кирза. И ремни у нас были кожаные, у них – кожезаменитель. Ещё была у нас шерстянка, как называли мы полушерстяную гимнастерку – на холода. Вот и все наши преимущества. Право же, они блёкли перед всем тем, чем были облагодетельствованы, другого слова не найти, ребята в Союзе. Не зря бытовала присказка: «Лучше ходить в кирзе, но в Союзе, чем прозябать в яловых сапогах в Германии» … 

Но бывают же такие невезунчики – я всё про Маркина. Как-то поутру объявили сначала, понятно, о форме одежды – № 1 (с голым торсом), потом – совсем неожиданное:

– После физзарядки – купание в озере.

– Наконец-то! – загудели мы.

А надо сказать, мы давно просили заменить утреннюю физзарядку, естественно, в теплое время года, купанием в озере. Тем более что располагалось оно совсем рядом, километрах в двух.

Непростое это озеро – Шведтзее – и не просто говорить о нём. Да, гладкое, да, спокойное – словно замерло. Зелёные берега впереди, справа, а налево, где чернеет скульптура (согбенная с обессилевшим ребёнком на руках женщина), глядеть не хочется. То знак Равенсбрюка – бывшего концентрационного лагеря (чудовищней не придумать) для женщин и детей. За шесть лет, с 1939-го по 1945-й прошли через него около двухсот тысяч узниц – цыганок, евреек, полек, француженок, англичанок, бельгиек… Были там и русские, в основном пленённые – военврачи, медсёстры, связистки.

Выше я упоминал немецкую фирму Сименс времён фашизма. В цехах её, что были неподалеку, и использовали подневольный труд узниц – полуголодных, измождённых…

Рядом – крематорий с широкой трубой. Рассказывали, дно озера в этой его части до сих пор устлано пеплом сожжённых. Страшное место, пусть это теперь и мемориальный комплекс. Не глядеть бы его сторону!.. Прибегаем, сбрасываем сапоги, штаны и – с криками и визгами с мостков – в воду. И надо же было такому случиться: кто-то в прыжке угодил Маркину ногой в 

Крематорий

 

голову. Тот забарахтался, захлебнулся. Вытащили. Бледный, с дрожащими губами. 

О случившемся, естественно, доложили командиру полка.

– Всё! – сказал он. – Отныне никаких купаний.

Конечно же, купались: будучи в увольнении, просто отлучаясь в автопарк, от него до озера – рукой подать…

 «Прибыть на КПП!..» Я уже не про Маркина, а о команде как таковой. Команда – обычная, обыденная, селекторная: то дежурных по ротам к начальству вызовут, то срочно кто-то из офицеров или «макаронников» потребуется. И лишь однажды звучит она… Господи, какие слова! Вслушайтесь: «Отбывающим на Родину прибыть на КПП!»

Сердце замирает.

Но прежде должен был появиться приказ о демобилизации – приказ Министра обороны СССР. Надо сказать, появлялся такой (дембельский) приказ всегда в одно и то же время: в сентябре, третьего дня. Это было железным правилом Вооруженных Сил. Поэтому, когда «старики» восклицали перед отбоем «До дембеля осталось… столько дней!», они твердо знали, что именно столько дней – ни больше и ни меньше… 

Всё тот же Юрий Елисеев рассказал мне о своём ощущении того дня:

«Я узнал о приказе по радио и не удержался: тут же с чьей-то автомобильной рации отправил в эфир поздравление дембелям. Приняли его во всех частях второй танковой армии, в том числе в нашем полку. Полковое начальство забеспокоилось и решило, что сообщение это – голосовое, не кодированное – было передано из армейского узла связи, где как раз дежурил ефрейтор Москвин из третьего взвода. Он всё отрицал: нет, не я (и ведь действительно не он). Криминал же состоял в том, что не кодированное сообщение строжайше запрещалось выдавать в эфир. Москвину не поверили. Но и не наказали. Разве что на время отлучили от дежурства на узле связи. Так и передышка нужна. Я же молчал. И только когда уже мы, дембеля, рассаживались по машинам, признался Москвину: «Это я сделал. Прости, друг». Он не обиделся. И объяснил: «Служить мне ещё и служить. А тебе, если бы узнали, что это ты самовольно вышел в эфир, наверняка бы тормознули дембель…» Наверное, он был прав…»

           «Отбывающим на Родину прибыть на КПП!»

Только не надо думать, что в казарме начиналось что-то невообразимое: крики, возгласы. Ничего подобного. Дембеля – серьёзней серьёзного и даже какие-то сосредоточенно-напряжённые, словно всё ещё не верят в свершившееся. (А вдруг последует команда «Отставить!»?) Молча, деловито поднимают свои чемоданы и, не спеша, направляются к выходу. Мы – следом. Нет, мы не завидуем им, мы просто радуемся за них. Отслужили своё ребята…

А накануне казарма практически не спала. Каждому хотелось чем-нибудь услужить дембелю: подворотничок подшить, китель отгладить, бляху отдраить, ту же «гармошку» на сапогах смастерить. Была тогда такая мода на дембельские сапоги: в гармошку. Были и мастера на сей счет. Делалось «гармошка» просто: с помощью раскалённого утюга. Ну, и ещё нужны были сильные руки.    

Старшина, понятно, будет ворчать, мол, утюг угробили. А то не понимает: дембель должен выглядеть с иголочки. Сам что ли не служил срочную? Кстати, о сапогах: новехонькие. Будто только со склада. На самом же деле выдали их ещё полгода назад. Но так принято было у дембелей: донашивать старые, битые-перебитые, а новые держать уже – до дому.

Не обходилось и без хохм. Был в роте старослужащий Полушкин. Рядовой. Даже до ефрейтора не дослужился. Так ему сами же «старики» втихаря нашили на погоны лычки младшего сержанта, пусть, дескать, покрасуется в деревне перед девчатами. Командиры только отводили глаза, усмехаясь…

Но вот дембеля построены у КПП (последнее их здесь построение). Вот уже отзвучали напутственные слова командиров, благодарность за службу. Выдан сухой паёк (до Союза добираться суток двое, не меньше).

– По машинам! – команда.

Неуклюжие объятия. Да просто барабанили друг друга по спине, пряча увлажнённые глаза.

Вот они уже миновали КПП (в последний раз). Протяжный рёв клаксона. Прощавайте!

Следующие – мы.

… А Маркин, к нашему удивлению, оказался отличным стрелком. Когда выезжали на стрельбище, пусть и не так часто, как хотелось бы, в соседний мотострелковый полк, валил мишени одну за другой – лёжа, с колена, на ходу. Как потом признавался, на гражданке не расставался с мелкашкой. Маркина хвалили, ставили в пример. А как-то на совместных с дружественным нам гэдээровским батальоном связи соревнованиях по стрельбе его командир вручил ему какой-то приз и спросил при этом, не сибирский ли он охотник.

– Нет, – отвечал Маркин. – Я из Ярославля.

– Ярославль, Ярославль! – закивали он, деля вид, что знает такой город.

Угощали нас наши гэдээровские коллеги сигаретами, кругленькими, с фильтром, а мы их – своими, махорочными.

Гут, гут – задыхаясь, кивали они.

Мы с ними – ровесники: по двадцать с хвостиком. И, значит, их и наши деды и отцы, по крайней мере, многие и многие из них бились в войну один против другого. А сегодня мы, внуки и дети их, рассевшись на пригорке, вместе раскуриваем сигареты…

А ещё был случай…

Случай вообще нелепый, если не сказать – комичный.

Прибыли мы на учения. Тут же, естественно, сбежалась местная немчура:

Абцайт! Абцайт!» (Значок! Значок!).

Дело обычное. У каждого из нас на такой случай всегда была припасена звёздочка или эмблема.

Битте!

Ну, и занялись своими спешными делами: антенны, движки, кабельные, телефонные сети…

Примерно через час – общее построение, как это было принято после разворачивания учебного узла связи. Суть построения – проверка наличия документов (военный, комсомольский билеты), снаряжения: автомат, подсумок с рожками, противогаз. И тут выясняется: рядовой Стёжкин – без автомата. Боже! Больно на него глядеть было: сиротинушка, да и только.

Комбат Ермолаев – в бешенстве. Его и без того пепельно-серое лицо стало чёрным.

           – Где автомат? – за шкирку Стёжкина.

Тот, трясясь, объясняет:

– Примкнул в кабине «уазика». А куда потом делся, не знаю…

           – Разжалую! – сатанеет комбат, имея в виду, конечно же, не Стёжкина – рядового-то! – а его командиров: сержанта и взводного. – Прочесать лес!

Прочесали, в одном, другом направлении, заглядывая под каждый куст. Нет автомата. И всё больше убеждались: увели. Те самые пацаны, что накануне толкались тут. Зачем, с какой целью? Автомат-то не игрушка. Возможно, вертелась мысль, сделали они это по назиданию кого-то из старших, из числа тех, кто люто ненавидел и ГДР, и СССР. А таковых было немало. И называли они нас не иначе, как оккупантами.

В общем, зря всю ночь в лесу проторчали. И всё более становилось очевидным: надо обращаться в полицию.

– Никакой полиции! – отрезал комбат Ермолаев. – Окружить лес! Не дать им уйти!

Глупее ничего нельзя было придумать. Ведь за это время пацаны (а уже никто не сомневался, что это их рук дело) дважды, трижды могли выйти из леса. Комбат, видимо, это и сам понимал, но сработала в нём чисто армейская логика: нужно предпринять всё возможное, пусть и явно бесполезное, дабы впоследствии не быть обвинённым в бездействии. Своего рода инстинкт самосохранения.

Ермолаев… Почти Ермолов. По крайней мере, стремился походить на легендарного генерала, более всего, строгостью и даже жестокостью. Он словно заведомо видел в каждом из нас нарушителя, сачка, хитреца и уже не знаю, кого, и, похоже, даже ликовал в душе, когда удавалось уличить кого-то в провинности. Уткнется маленькими чёрными глазами: «Ну что, попался? Всех вас насквозь вижу». 

Мне как-то объявил трое суток гауптвахты. Работали мы в подшефном немецком кооперативе, помогали убирать картофель, свеклу – уже не помню. Или просто колоски собирали. Случалось и такое. Немцы в этом плане народ прагматичный: ничему из выращенного пропасть не дадут. Рабочих же рук в кооперативах, как и у наших колхозов, не хватало. И, как и у нас, к уборочной привлекали армию. Нередко обращались и к нашим воинским частям.

А нам – и в охотку. Всё – не казарма. А если учесть, что многие из нас были из села, и вообще труд на земле ни для кого не был в диковинку, то – и в радость. Помощь наша, понятно, была не безвозмездной: в часть возвращались с машинами, гружёнными картофелем, овощами. Как-то даже тот кооператив подарили нам набор духовых инструментов. Потом на какой-то праздник представители его приезжали к нам. Играли наши ребята, что надо! Откуда и таланты взялись?

 Словом, в обеденный перерыв, наскоро похлебав щи и проглотив кашу с мясом, мы с Балацким, с нами ещё кто-то из ребят, решили смотаться в деревню и вручить немочкам, которых я накануне фотографировал, снимки. Это километрах в пяти. Едем. Дорогая узкая, справа и слева кружатся яблони. Вдруг стук по кабине: 

           – Комбат сзади!

           – Оцэ дило! – встрепенулся Балацкий, всматриваясь в боковое зеркало: точно, его «уазик», – и смачно выматерился.

            – Тормози! – говорю ему, а ребятам, высунувшись из окна: – На пол!

 «Уазик», подняв столб пыли, остановился впереди.

 Гневу комбата не было предела: 

            – Куда? Зачем? Кто разрешил?

 Пытаюсь объяснить ему, что везу фотокарточки в деревню и что это он, комбат, попросил меня сфотографировать нас с местными жителями и даже торопил с фотками. Слова сказать не даёт. Потом поднимается на подножку и заглядывает в кузов. А там… Три затаившихся гаврика – ладно. Там, на дне кузова – яблоки. Тысячу, сто тысяч раз нам говорили, что яблоки у немцев, неважно, где, в саду, у дороги рвать нельзя. Да ещё вместе с ветками…

 Вот и объявил мне трое суток губы. Правда, потом сделал вид, что позабыл. Я же, в свою очередь, не доложил, как того требовал устав, ни взводному, ни ротному. И дело ушло в песок. Так я думал. Нет, ничего не забыл он и потихоньку доставал меня. То прикажет стенд какой-то срочно оформить, то какую-то схему начертить, то ещё что-то. Причём, это его «срочно» всегда приходилось на воскресный день, когда все отдыхали, или когда – кино. А кому было жаловаться?

 Поджарый, чёрный. И никогда не улыбался. Говорили, что его мучила язва. Так в армии больных не держат. Ещё говорили, что у него в семье нелады. А какие с таким могут быть лады?

 Не знаю, доложил ли он о «ЧП» командиру полка (тот находился в расположении другого батальона) или решил повременить, надеясь, что к его приезду автомат удастся разыскать. Наверное, всё же доложил. О таком – утрате боевого оружия – вплоть до министра обороны полагалось докладывать.

 Словом, раскидали нас вдоль опушек, у дорог. Так до утра и просидели (пролежали), куда кого определили, вглядываясь в силуэты чёрных деревьев, прислушиваясь к звукам просыпающегося леса. Никого.

 А ночь выдалась тёмная и довольно прохладная: стоял поздний сентябрь. Да и всякие мысли в голову лезли. А что, если тот, ну, который с автоматом, совсем где-то рядом? Вон и ветки потрескивают. Или вообще – сзади зашёл? А если у него ещё и патроны? Нам же патроны не выдали. В общем, дурная ночь и дурные мысли…

 К завтраку собрали нас. Уже было известно: обратились в полицию. А что ещё было делать? К тому же к полудню прибудет комполка.

 В течение, наверное, часа автомат был найден. Сделали это полицейские просто: заезжали в одну, другую деревню и приказывали всей детворе собраться на площади или у какого-то главного здания. Те тут же прибегали. Некоторые в сопровождении взрослых – таких же, как и они, напуганных-перепуганных: полицейские для немцев – это серьезно. Очень серьезно.

 Стёжкину и ещё двум-трём солдатам, находящимся в комбатовском «уазике», велено было узнать вчерашних визитёров. Узнали. И не одного. Те, размазывая слёзы, всё рассказали: да, был среди них такой Ганс, он постарше их, он-то и взял автомат.

 Домой, к Гансу!

– Его нет, – бледнея, отвечали родители, владельцы аптеки, что, кстати, нас очень удивило. Владельцы аптеки? Частная собственность что ли?  Против которой выступал ещё их Маркс? У нас, например, в стране победившего социализма, в стране Ленина, продолжателя Маркса, такого нет и быть не могло. У нас всё и вся – государственное. Потом мы узнали, что в ГДР ещё и парикмахерские частные, и ремонтные мастерские, и вообще вся сфера услуг.

          – Где он? вопрос полицейских.

          – Наверное, у гросмуттер (у бабушки). Это в соседнем хуторе.

Рванули к гросмуттер. Там этого Ганса и нашли. На чердаке. Так он, мерзавец, услышав голоса, с грохотом открыл люк и, встав над ним, наставив автомат. Все, кто был на лестнице, прижались к стене. И тогда капитан Кашин, наш интеллигентнейший капитан Кашин, выхватил из кобуры пистолет и с матом-перематом, переходя на дискант, бросился наверх. Немчурёнок дрогнул. Автомат с грохотом покатился по ступеням. Кашин мигом подхватил его, оттянул затвор и с облегчением вздохнул: пусто.

Немчурёнка полицейские тут же скрутили.

Защёлкнули наручники и на запястьях родителей.   

Капитан Кашин протянул автомат Стёшкину:

          – Держи, растяпа!

Тот возрадовался, как ребёнок.

         – Стоп! – придержал Кашин автомат. – Номер назови.

         – АКМ 598437, – отчеканил Стёжкин.

         – Надо же?

      – Да я его теперь под подушкой буду держать, – выпалил Стёжкин, всё ещё опасаясь глядеть в сторону комбата. Тот обжигал его испепеляющим взглядом.

 

Рядом с ротным.

Инцидент тот явился хорошим уроком для всех нас: отныне при выезде на учения велено 

было выставлять часовых не только по периметру временного узла связи, но и у каждой радиостанции, аппаратной. И ни пацанов, ни кого чужого близко не подпускать. Ведь то, что случилось со Стёжкиным, могло бы случиться с каждым из нас. Довольно благодушничать! Вот и вся история. Что было с тем Гансом? Говорят, был суд. Скорее всего, присудили штраф его родителям, и им наверняка пришлось расстаться со своей аптекой. А там не знаю…

Как Ляликов разгонял помехи

День начинается медленно. Солнце низкое, едва-едва пробивается сквозь еловые лапы – сонное, что ли? И – тишина. Мы уже позавтракали, расположившись прямо на траве под соснами. На ПХД (пункт хозяйственного довольствия), понятное дело, сбегал молодой – Ляликов. Каша, чай в термосе. Перекурили.

– Ладно, – сладко потянулся Балацкий. – Пойду движок заводить.

– Да рано ещё, – смотрю на часы. – На связь выходить где-то в десять.

           – Пока раскочегарю…

У него, механика-водителя, одна забота: чтобы работали движки, их два – по очереди. А движки эти, ох, как тяжеленные! Всякий раз так намучаемся, пока выгрузим их из салона. А ещё и оттащить надо метров на двадцать-тридцать, чтобы не очень на нервы действовали. Тарахтят ведь без умолку.

           – Заодно частоту проверю, – поднимается вслед за Балацким слухач Асмикович.

           – Какой же без этого парадок? – подразниваю его.

           – Да, парадок! – смеётся он.

 Асмикович в нашем экипаже недавно, его временно командировали к нам с учётом того, что Ляликов радист пока ещё слабенький. А слухачом Асмиковича прозвали потому, что лучше всех в роте ловил морзянку. На ключе, правда, не так был силён: никак не мог нарастить скорость, к тому же на каком-то знаке, скорее всего, на букве Ц (та-а – ти, та-а – ти; тире – точка, тире – точка), цапля, как мы её называли (коварная буква) «сорвал» руку. Для радиста «сорвать» руку – беда. Это всё равно, что пианисту сломаться на каком-нибудь пассаже. День и ночь потом будет мучиться над ним. Так и радист. Не идёт знак, хоть убей. Уже при одном его виде рука – колом. Из-за него, проклятого, вообще приходилось снижать скорость.

Но, как говорится, каждому – своё: кому-то больше удаётся работа на ключе, кому-то – приём этих самых точек, тире. Асмиковичу – приём. Плавно, спокойно ходил его карандаш. Со стороны могло показаться, что Асмикович вообще где-то далеко, отсутствует. Но вот «морзянка» смолкла, а он всё записывает, записывает. «Это же какую память надо иметь, чтобы держать в голове десять-пятнадцать знаков?» – недоумевали мы.

А был случай вообще потрясный. В составе выездной смены дежурил он на узле связи штаба армии, что в Фюрстенберге. Спать, конечно, там запрещалось, но ребята всё же ухитрялись, подменяя друг друга, прикорнуть чуть-чуть. Вот и Асмикович расстелил под столом газетку, сверху – шинельку и улёгся. Даже захрапел. И тут ожил «Молибден», как окрестили здесь тумбу-приёмник по аналогии с одноименным позывным, таинственным и суровым – генштабовским. Выскакивал позывной «Молибден», вот именно выскакивал, раз в месяц и всякий раз неожиданно, и всего на несколько секунд. Знать бы этот день, час, минуту, секунду. Протрещит коротко и – адью! Не принять позывной «Молибден» – ЧП. Запрашивать же его запрещалось: связь односторонняя.

Ребята схватились за карандаши. Успели. Но какие-то знаки всё же упустили. И тут выползает из-под стола Асмикович с обрывком газеты в руке:

– Вот…

Ребята чуть ли не с объятьями:

– Ну, Асмикович, ну, ас! Не зря твоя фамилия начинается на «ас».

И, конечно же, подшучивали над его белорусским «парадок». А повод сам дал. Дежурил он как-то по классу: протёр доску, столы, вымыл пол, и тут вваливается наш брат в грязных сапожищах. Что тут стало с Асмиковичем? Набычился. И на одном дыхании с матерком:

– Какой в… парадок? Как дам трапкой по бруху!

Это его «парадок» и прилепилось к нему…

Затараторил движок. Молодец Балацкий! С полуоборота завёл. И вообще, движки его работают, как часы.

          – Всё нормально! – слышу довольный голос Асмиковича (не стал говорить «парадок»). – Волна чистенькая!

– Проверь ещё запаску! – кричу.

         Запаска (запасная частота) – спасительница. Бывало, сидишь на основной, и вдруг как обрушатся на тебя свист, гул, треск, а глушители были мощные, свои же, из соседнего батальона. Что делать? Скорее – на запаску, благо твой имярек извещён о ней ещё при установлении связи – так положено было. А если и запасная частота забита? Тогда, как говорится, полный кердык. Потому-то и стерегли запаску, время от времени (в перерывах между радиосеансами) заходя на неё и прочищая неистовым зуммером. После такой экзекуции частота становилась, что гладь водная.

           – Асмикович! – зову его. – Дело есть.

– Щас! –  присаживается рядом.

           – Давай разыграем Ляликова.

           – Как? – а в глазах бесенята.

           – Ты только молчи или поддакивай.

           – Ладно!

           – Ляликов! – зову Ляликова.

           – Иду, товарищ сержант! – он как раз заканчивал мытьё котелков.

           – Слушай, Ляликов, что-то у нас со связью плохо. Помехи, наверное. Ты это, наломай еловых веток, да побольше, заберись на крышу и разгони эти самые помехи.

           – Ладно! – с некоторым недоумением отвечает он.

           – Эх, Ляликов, Ляликов! Когда же ты, наконец, поймешь армию? Не «ладно», а «Так точно!»

            – Так точно, товарищ сержант!

            – Ну вот, другое дело. Только поскорее.

            – Хорошо!

            – Опять…

            – Есть поскорее! – повеселев, выкрикнул он.

  Асмикович всё уже понял и с трудом сдерживал смех.

            – Да погоди ты, – говорю ему. – Самое интересное впереди.

            – Догадываюсь. Сам придумал?

            – Нет, конечно. «Старики» научили.

 Прибежал Ляликов с огромной охапкой веток, вскарабкался на крышу станции и давай размахивать ими.

           – Ну, как? – кричит сверху.

           – Да пока неважно, – отвечает ему из салона Асмикович. – Ты посильней, посильней.

 Бедный Ляликов! Старался он изо всех сил. Ветки уже вываливались у него из рук.

           – Отлично! – голос Асмиковича. – Связь есть!

Ляликов, довольный, чуть ли не спрыгивает с крыши, видимо, действительно, считая, что сделал доброе дело, и в тоже время не понимая, отчего мы смеёмся.

          – Слушай, Ляликов, – спрашиваю его, – ты в школе физику изучал?

          – Ну да.

          – Что значит «ну да»?

          – Так точно!

          – Зачем же тогда? – и, давясь смехом, показываю на антенну.

          – Так это…  – и тоже смеётся.

          – Ладно, Ляликов, – хлопаю его по плечу. – Изучай, изучай! Ты это, адресок заочницы дай. Обещал ведь.

           – Хорошо.

           – Опять…

           – Есть дать адресок!

           – То-то…

 Мода такая у нас была: на заочниц. Где добывали их? В журналах, газетах. Мелькнет на странице некая симпатяга, понятно, передовик производства, общественница, и кто-то из нас тут же – письмишко на ту фабрику, в тот совхоз, так, мол, и так служу за границей (на это давили), скоро дембель (демобилизация), хотел бы познакомиться.

Но в основном заочниц нам поставляли новобранцы. Новобранцы вообще были для нас как вестники из другого мира. Мы буквально пытали их: как там одеваются, что танцуют, какая музыка, фильмы?  И даже просили показать: как именно танцуют этот самый твист. Ну, и естественно:

– Адресочек дай!

Те с легкостью (жалко, что ли?) давали адреса знакомых девчонок, втайне радуясь, что потрафили «старикам».

Переписка, понятное дело, начиналась с обмена фотками. Не могу сказать, что всякая такая заочная связь заканчивалась судьбоносно, собственно та и другая сторона понимала: игра всё это. С одной из заочниц, например, мы переписывались, что называется, хором. Представьте себе, приходит в роту письмо: «Самому красивому солдату». Мы даже оторопели: кто же из нас самый-самый? Ну и чтобы не препираться, решили писать ей сообща.

О, это целая история! Но – кратко. Придумали мы некий собирательный образ, типа Тёркина, и окрестили его Васечкиным. А фотку пересняли из журнала «Советский воин». Её и отправили той заочнице. Писали, понятно, одним почерком. Тут уже своё мастерство демонстрировал Лёва Ошеров, радиомонтёр и барабанщик по совместительству. Почерк у него был красивый, даже как-то по-девичьи красивый, а уж фразу мог завернуть.

Случаи, смешные ситуации для Васечкина придумывали самые невероятные, часто списывая их из кого-то из нас. И вообще, мнимый Васечкин настолько прижился в роте, что уже казался реальностью. Помню, вваливается в роту проверяющий и первым делом – к бачку с питьевой водой. Бачок, как полагается, на замке. Так он, хитрец, цап за крышку сзади и приподнял её.

– Кто? – сурово спрашивает дежурного. – Кто это сделал?

Тот, не моргнув глазом:

– Рядовой Васечкин.

А подать сюда Васечкина! Искали, искали – не нашли. Так ни с чем и уехал тот проверяющий. Были и другие комичные ситуации, которыми мы щедро награждали нашего Васечкина…

Но Лёва не был бы Лёвой. Как оказалось, втайне от нас он с той заочницей отдельно переписывался и решительно настраивался на встречу с ней (они почти земляки: он из Омска, она из Томска). Мы об этом случайно узнали. Да сам и проболтался. Простили ему такое самовольство. Пусть будет он самый-самый. А Васечкина тут же «демобилизовали» и отправили «домой», на Сахалин…

А солнце всё выше, всё горячее. Как же, наверное, хорошо там, в Союзе!..

Анна-Мария

Право же, ни к чему нам были увольнения. В самом деле, куда податься, чем заняться в чужом городке? Сходить в кино? Но кинотеатра, в нашем привычном понимании, здесь не было. А если и был какой-то, многое ли поймешь из фильма на немецком языке? Просто посидеть в скверике, поесть мороженого – и только?

 Обычно шли к музею Равенсбрюк – на площадь. В субботние и воскресные дни она была буквально наводнена туристами – Европа, Америка, Азия. А шли мы туда с одной мыслью: повстречать соотечественников. Вычислить их было легко: итальянские болоньевые плащи (страшный дефицит тогда в Союзе и большая гардеробная гордость, а всего-то на всего – дождевики), мятые костюмы, серые безликие кофточки… Неважно, наши ведь. Мы, естественно, с вопросами:

             – Ну, как там в Союзе? Что в магазинах? Какие фильмы крутят?

А уж если земляк попадался, то-то радости было:

           – Привет Туле!» (Минску, Запорожью…)

           – А Серобородько Ивана Михайловича знаете? Так я ж его сын.

          Обнимали мы их родненьких…

В музее Равенсбрюк я и познакомился с Анной-Марией – уже на последнем году службы. Дело было так. В книгу отзывов музея я записал, что давно собирался сделать, сочиненные мною стихи про Равенсбрюк. В армии почему-то тянет на стихи. Как и на песни. Сколько мы перепели их под гитару, баян, собравшись в бытовке. А стихи сами по себе сочинялись. Стоишь, бывало, на посту… В общем, такие строчки (почему-то записал их лесенкой):

 

От мыслей

                      всего

                                  шатало,

Стою тяжело,

                       устало,

Не вынимая

                       рук

                                  из брюк:

Передо мною

                            Равенсбрюк.

 

Строчки наивные, конечно, зато искренние:

 

          Мой взгляд

                                  поддержки

                                                           ищет

                                                                      взгляда,

          А руки –

                           пожатия

                                             крепких

                                                              рук.

Чтобы сплотиться

                                    не много

                                                       надо:

Однажды

                     увидеть

                                      Равенсбрюк.

 

И концовка:

 

И постояв

                    без слова

                                        единого

С самой историей

                                   рядом,

                                                 тут,

И молодые

                      и те, что с сединами,

Знаю,

            другими

                              отсюда

                                             уйдут.

 

Стихи заметили музейные работники, и когда в очередной раз (как старший группы) привёл я в Равенсбрюк молодых солдат, ко мне подошла девушка-экскурсовод и на хорошем русском спросила, не буду ли я возражать, если она переведёт мои стихи на немецкий язык и опубликует их в газете. Я? Возражать? Да счастлив буду!

Стихи действительно опубликовали. В потсдамской газете. В вольном переводе. Дали и небольшое вступление: советский солдат (в смысле я) не раз бывал в музее Равенсбрюк и вот как выразил он свои чувства…

Как сейчас вижу, несётся навстречу мне сияющая Анна-Мария с газетой в руке:

– Вот! – разворачивает нужную страницу.

– Данкэ! – только и мог я сказать.

Ещё и гонорар прислали (на адрес музея, разумеется): 10 марок. Такого я вообще не ожидал. Первый мой в жизни гонорар! Надо же было как-то отблагодарить Анну-Марию. Но как? Купить коробку конфет? Но ближайший магазин аж в Фюрстенберге. Да и появляться там было не безопасно: патрули. Рванул в лес, нарвал каких-то белых, жёлтых, синих цветов и назад к Анне-Марии. Это были первые цветы, которые я подарил девушке.

Анна-Мария была года на четыре старше меня – синие глаза, тёмное каре, румянец на щеках. В музее Равенсбрюк она работала русскоязычным переводчиком. Жила с мамой и сестрой (отец погиб на восточном фронте). Окончила университет – русский язык и литература. Русскую литературу даже очень хорошо знала, что меня несколько задевало. Я, как я полагал, тоже неплохо знал русскую литературу, но того же Достоевского читал мало. О Набокове вообще не слышал. Я всё больше Пушкина цитировал. Она ответно читала и объясняла мне Гейне, Гёте. Что говорить, меня тянуло к Анне-Марии, и я старался воспользоваться любой возможностью, чтобы повидать её. Сотрудники музея, понимающе улыбались и оставляли нас наедине. Иногда мы бродили вдоль озера. И даже катались на лодочке…

И вдруг, как обухом по голове:

– Тебя контрик вызывает.

То бишь особист. Майор Скирда. А контриком прозвали его потому, что малейшую в его понимании моральную неустойчивость (и тут неважно, солдат ты или офицер) воспринимал он чуть ли не как контрреволюцию. В отместку за это контриком его и окрестили.

«Пронюхал всё же. Или кто-то донёс. Эх, люди…»

Стучусь и, не дожидаясь ответа, вхожу:

          – Товарищ майор по вашему приказанию…

          – Ну, зачем так официально? – перебивает он меня, поднимаясь из-за стола. – Я же тебя просто так пригласил – поговорить, поспрошать, как служба, настроение? Да ты присаживайся.

          – Служба – нормально, товарищ майор.

         – Знаю, знаю. Вот и на последних учениях, говорят, хорошо сработал. Кстати, радиоделу где учился?

         – Вообще-то я – самоучка. Увлекался физикой, мечтал поступить в институт. Не вышло…

          – Молодец!

 «Что значит молодец? Я же не поступил. А если бы поступил, не торчал бы сейчас перед тобой».

           – А я вот мечтал о военном училище. И, представь себе, поступил. А конкурс был….

«И чего хвастается? Подумаешь, военное училище! А попробуй на физфак».

          – Сам понимаешь, время было трудное, – продолжал он. – А офицерам паёк давали…

Я всё ещё не понимал, к чему он клонит. И эта его фамильярность.

          – Надо бы твоим родителям письмо отправить, – сказал он и вроде как бы обрадовался такой мысли. – Поблагодарить за хорошее воспитание сына.

          – Уже отправляли.

          – Да? – сделал вид, что удивился. – Ещё одно отправим. Родители кто твои? Знаю, знаю. Мать – учительница, отец – экономист.

«Если знаешь, зачем спрашивать? Чтобы показать, что вообще всё обо мне знаешь? И про Анну-Марию?»

Он словно угадал мои мысли:

          – Я тут всё про всех знаю. Должность такая, сам понимаешь. Служим за границей, нужно быть особенно бдительными. Так что с этой немкой-экскурсоводом заканчивай.

          – С какой немкой? – я сделал вид, что удивился.

          – Не прикидывайся! Бегаешь, бегаешь к ней. А за такое, сам знаешь… Вот и на прошлой неделе бегал. В воскресенье.

          – Да не бегаю я никуда. Это кто-то клепает на меня. Ну сводил молодых в музей. Мы туда их каждую субботу водим – группами. В основном ротный это мне поручает. Как комсоргу.

        – Ещё и комсорг! – закурил, выпустил шумную струйку дыма. – Анна-Мария, кажется, её зовут? («Вот гад, всё знает!») Что у тебя с ней?

        – Ничего!

            – Ничего… – хмыкнул он. – Статью твою в газете напечатали.

        «Эх, контрик! Не статью, а стихи».

– Это я стихи в книге отзывов написал, а они перевела на немецкий и отправили в газету.

          – С твоего согласия?

          – Ну, да.

          – А почему мне не доложил?

          – Да как-то не подумал…

          – Не подумал… А о том, что контакт с немками запрещён, подумал? О том, что это прямое нарушение воинского устава, подумал? Да ты знаешь, что за такое может быть… В общем, тебе мой совет, или, если хочешь, приказ: поведёшь в следующий раз молодых в Равенсбрюк и скажешь этой своей Анне-Марии, что тебя срочно переводят в Союз. Или досрочно демобилизуют. И чтобы твоей ноги там больше не было. Понял?

          – Так точно, товарищ майор.

          – Ладно! Иди!

Я развернулся, взял под козырёк.

           – Стой! – вышел из-за стола. – А скажи мне, товарищ старший сержант, если уж ты такой правдивый (издевается, конечно), это правда, что меня контриком называют?

          – Правда, – не моргнув глазом, отчеканил я.

          Помолчал в задумчивости:

          – Я не спрашиваю, кто. Этого ты не скажешь.

          – Да все, – вырвалось у меня.

          – Все? – вернулся за стол. – Вот идиоты! Даже не знают истинного значения этого слова. Контрик, запомни и передай другим, этот тот, кто против революции, против советской власти, против всего нашего: политики, идеологии, против той же воинской дисциплины. Вот ты, например. Ты и есть контрик. Если я дам ход этому делу, тебе ох как не поздоровится. По крайней мере, дембель твой точно тормознут. Это в лучшем случае. Но я не буду этого делать. Не хочется портить тебе жизнь. Парень ты способный, будешь учиться… При условии, что сделаешь всё, как я сказал. Иди!

«Всё знает. И, похоже, давно. Почему же тогда молчал? Ждал, когда я окончательно проколюсь».

Уже на следующий день я рванул к Анне-Марии. День был будничный, туристов немного, и, значит, больше обычного удастся пообщаться с ней. Неужто в последний раз?..

Проводила меня до двери, и тут вижу, из-за автобуса выплывают трое с красными повязками на рукавах: старлей и два парадных солдатика. И прямиком ко мне. Солдатики, ладно, не по своей воле в патрульной шкуре оказались и наверняка, будь у них малейшая возможность, выручили бы меня. Но офицеру выслужиться надо. К тому же, наверное, он из соседней, автобатовской части, а автобатовцы, ох как не любили нас, связистов, обзывая чуть ли не интеллигентами.

Что тут было делать? Бежать? Смешно. Глупо.

Оглядываюсь на Анну – Марию: она всё еще стоит у входа в музей. Замечательная всё же эта черта: попрощавшись с родным, близким человеком, да просто с другом, проводить его взглядом, взмахом руки пока он окончательно не скроется из виду: в поезде ли, в набирающем ли высоту самолете или, как я сейчас, за поворотом. И не понимаю тех, кто, буркнув «Пока!», тут же кажет тебе спину.

Я заспешил к Анне-Марии, почти подбегаю.

          – Вас ис лос? (Что случилось?) – встрепенулась она. Меня всегда умиляло выражение удивления на её лице (а удивлялась она всему: моему плохому немецкому, моему нежданному появлению, моему неумелому поцелую) – трогательное, по-детски наивное.

          – Патрули! – только и сказал я.

          – О, майн гот!

Офицер и солдатики деликатно замерли в стороне.

          – Шнэль! – берёт меня за руку и увлекает куда-то вглубь музея. – Здесь ты будешь в безопасности!

          – Но мне надо в часть, – показываю на часы.

          – Да, да… Айн момент.

Куда-то убежала и вскоре вернулась, радостно улыбаясь:

          – Вот, ключ!

          Словом, вывела меня через чёрный выход.

          – Спасибо, Анна-Мария! Я побежал.

– Николя! – выдохнула она.

         Так ничего и не сказал ей. Ладно, в следующий раз…

         Вечернюю поверку проводил Сашка Красненко. Смешно было смотреть на шеренгу молодых. Шеренгу буквально покачивало, настолько нестерпимо было каждому, стоящему в ней, бороться со сном.

Знакомо! Бывало, так вымотаешься за день, что, ей богу, нет большего счастья, чем рухнуть в койку. А теперь вот не уснуть. И тут же просыпаешься, едва зашуршит динамик у поста дневального – за две-три минуты до обще полковой команды: «Дежурным по ротам произвести подъём!»

«А, может, действительно, всё сделать, как просил «контрик», и прощай Анна-Мария?»

Всё будет нормально

Ни разу, сколько выезжали на учения, командир полка не приходил к нам на радиостанцию. То ли оттого, что располагались мы всегда поодаль от штабной площадки (уж такова была специфика нашего передатчика: всех давил), то ли оттого, что более всего уделял внимания засовцам (специалистам закрытой связи) – эти всегда должны быть под боком.

И тут видим – о господи! – из-за деревьев появляются комполка и взводный. Предупреждать же надо! Резко разворачиваюсь и – к ним, успев, однако, шепнуть Ляликову (Ляликов – форменное чучело: ремень на боку, подсумок где-то на заднице): «Подними Балацкого!» (Тот завалился в кабине.)

 – Товарищ подполковник, начальник радиостанции!..

            – Ладно, ладно…

Пыхтя, поднимается по лесенке в салон (сапожки хромовые, блестящие), усаживается на привинченный к полу металлический стул. Взводный и я становимся напротив: я – ближе к стойке радиоприемника, он – у телеграфного аппарата и как бы незаметно (спасибо, взводный!) приводя в порядок рабочий столик.

Как я уже говорил, комполка Нещерет был подполковником, но все или почти все в полку, те же комбаты, пребывающие в таком же воинском звании, что и он, обращались к нему не иначе как «товарищ полковник». Этакий армейский подхалимаж! Но произносилось это, я замечал, как-то хитро, скороговоркой: «поко-овник», как нечто среднее между «полковником» и «подполковником». Нещерет не возражал. Сам в своё время усвоил эту этику. По крайней мере, не было случая, чтобы он кого-нибудь одёрнул или поправил.

Так что лицезреть Нещерета в полковничьих погонах (а полагалась и каракулевая папаха) мне и моим однополчанам не довелось. А жаль. Наверное, стал бы более солидным и менее грозным, и лицо его не раскалялось бы по поводу и без повода, и мы не называли бы его Помидором. Нет, всё равно бы называли: в армии, да и вообще по жизни так: если уж к кому прилепилась какая кликуха, вовек от неё не избавиться. Словом, для нас Нещерет так и остался Помидором-подполковником.

Много лет спустя я узнал, что дослуживал уже полковник Нещерет свои календарные в Киевском военном округе. И не удивительно: сам-то он из Украины. Вот и осел в родных местах…

            – Ну, рассказывай, – обращается ко мне комполка.

 Я растерялся: о чём рассказывать? О самой станции? Ну, тропосферная, на двух машинах, новейшая, мощнейшая. Настолько мощнейшая, что однажды в соседствующем с нами городке Фюрстенберг вырубилось телевидение.

 Дело было так. Станция пришла, да, новенькая, ещё пахнущая заводской краской, и ужас как не терпелось опробовать её. А что и как делать, я знал (специально направляли на курсы). И вот, задержавшись в автопарке, мы с Балацким выгнали из бокса машину-передатчик, подключили её к сети, щёлкнул я одним тумблером, другим, повернул ручку настройки. «Есть! Готово!» Послушно и грозно зашумел генератор, вспыхнула лампочка-индикатор. «Всё! Эфир наш!» – приятно защекотало на сердце. Только радист такое может понять.

А спустя какое-то время на инструктаже зампотех поведал, что в военную комендатуру Фюрстенберга поступила жалоба от горожан: такого-то числа, в такое-то время в домах не работало телевидение. «Твоя работа?» – зампотех испытывающе посмотрел на меня. «Никак нет, товарищ капитан!», – не моргнув глазом, ответил я. Он мне, конечно же, не поверил. Перед жителями, понятное дело, извинились…

           – Радиограмм сколько приняли? – спрашивает комполка Нещерет.

          – Со вчерашнего вечера – двадцать пять, – отвечаю.

          – А передали?

          – Штук тридцать, – ответ, конечно, был неудачный, вот и взводный Берсеньев поморщился: в армии не терпят неточности, неопределенности.

       – А передатчик где находится?

          – В метрах трехстах отсюда. Ближе никак нельзя. – А сам незаметно поглядываю в окошко: забегали, забегали мои ребята. Марафет наводят.

          – Кто на передатчике?

          – Младший сержант Мальцев.

          – Замену себе готовишь?

          – Так точно!

          – Это хорошо. Вот какое дело, старший сержант. Офицерские курсы ты окончил. С вузом, правда, не получилось. Почему – сам знаешь. Вот только зачем было с таким вопросом – к генералу. Пришёл бы в штаб, всё бы тебе объяснили.

        – Я был у замполита…

           – Да путаник он, твой замполит. В общем, такое тебе предложение: послужи ещё. Аттестуем тебя. Примешь взвод.

 «Так вот зачем ты пришел, товарищ комполка! Агитировать. Нет уж, дудки! Это мы уже проходили. Уговаривали, обещали. А что на поверку? Нет, армейским обещалкам я больше не верю».

           – Нет, не могу, – товарищ подполковник. – Я хочу в институт.

           – В институт? Ну и поступишь. Через год-два. В военный.

           – Я хочу в гражданский.

           – В гражданский, – протянул он. – Ладно, – поднялся со стула, окинул взглядом салон. – А это что? – показал рукой на кронштейн на стене.

           – Крепления для диполей антенны. Когда – на марше.

           – А здесь спите? – ткнул пальцем в топчан.

              – Так точно. Посменно…

              – А вентиляция работает?

           – Работает. Можем включить.

           – Не надо. Где-то к полуночи вас вызовет штаб Группы. Так что будьте начеку. Не должен был вам об этом говорить. Уж не подкачайте.

           – Всё сделаем, товарищ подполковник! –  снова так и сказал: «подполковник».

            Он как-то странно ухмыльнулся:

            – Верю, верю. А о моём предложении подумай, – осторожно спустился по лесенке (сапожки хромовые, блестящие) и, наверное, был удивлен чистоте вокруг станции: ни окурков, ни грязной ветоши, ни других случайных предметов. Ухмыльнулся:

 – Н-да, – и, уже обращаясь к взводному Берсеньеву: товарищ старший лейтенант, по окончании учений доложите мне лично, как сработал этот экипаж.

– Есть, товарищ поко-овник, доложить лично! – отчеканил взводный, показывая нам из-за спины кулак.

Ладно, взводный, всё будет нормально…

29 августа 2011 года

Вместо эпилога

В Шереметьево-2 я отправился на ночь глядя, на последнем с Белорусского вокзала аэроэкспрессе. Эка беда! Потолкаюсь там четыре-пять часов, почитаю газету, выпью чашечку кофе, просто подремлю и – время скоротаю. По крайней мере, к регистрации (во всем надо видеть позитив) уж точно не опоздаю.

И в который раз прокручивал задуманное. Прилечу в Берлин, устроюсь в гостиницу и сразу же рвану в Фюрстенберг. Что там у них: поезд, электричка? Всего-то восемьдесят километров. Час с небольшим. Дальше – пешком, по шоссе или брусчатке. Что там сейчас? Потом – направо, в лес. Или налево. Или всё же направо? Но есть и ориентир: музей-концлагерь Равенсбрюк. Если от него подняться вверх до перекрестка, то до воинской части, бывшей моей воинской части, будет уже рукой подать. Интересно, что там теперь? Заводик, фабрика, жилой микрорайон?

Выпил чашечку кофе и даже побаловал себя рюмочкой коньяку.

           А в музее Равенсбрюк Анна-Мария наверняка не работает. Столько лет прошло! Может, всё же удастся её разыскать? Кто-то из нынешних музейных работников вспомнит её, поднимут архивы, наведут справки, подскажут, где она проживает…     

Рейс все-таки задержали. Из-за тумана, который подобрался ещё с ночи и теперь таял буквально на глазах. Торчим в «отстойнике», нетерпеливо поглядывая на пристегнутый к кишке-трапу белоснежный аэробус. В его брюхо грузчики, не спеша, закидывали багаж, под крылом сновали техники, обменивались с экипажем бумагами.

«Ну, и ладно, взлетим чуть позже. В Берлине всё равно будем утром, переведя стрелки на два часа назад».

…И какой же долгой была та, другая дорога. Сначала до приграничной станции Ковель. Из Николаева. Вернее, из-под Николаева, где в тамошних военных лагерях проходили мы курс молодого бойца: учились ходить строем, отдавать честь, наматывать портянки, подшивать подворотничок, даже пострелять дали – перед присягой.

В Ковеле эшелон загнали в тупик, – принесли кашу, чай, – и из вагонов не выпускали. Так что мир обозревали через вагонное окно. А что там увидишь? Какие-то постройки, путеобходчики с молоточками, мужики на велосипедах. Улучив момент, я протянул в окно проходящей мимо женщине (простое крестьянское лицо, матерчатая сумка в руках) конверт и попросил опустить его в ближайший почтовый ящик.

– Не волнуйся, сынок, всё сделаю, – с готовностью откликнулась она. – Дай бог тебе здоровья! И твоим товарищам…

«Сынок? – удивился я. – Какой я ей сынок?» Позже дошло до меня, что для каждой женщины-матери парнишка в солдатской форме – сынок.

Письмо было родителям. Писал я им о том, что теперь точно везут нас в Германию (был вариант в Польшу, но в Польшу совсем не хотелось), что это последняя моя весточка из Союза, следующая будет уже из-за кордона, что помню их и люблю и что служить буду исправно. Наивно, высокопарно, но писал, как думалось и чувствовалось…

 А конверт-то без марки! – тут же спохватился я. Их, такие конверты, выдали нам в военном лагере, где, отправляя почту, полковой почтмейстер на обороте каждого из них ставил треугольный штамп «Бесплатное солдатское письмо». Но это моё письмо не из воинской части, а из города Ковель, что я и указал в обратном адресе. Значит, письмо либо не дойдет, либо оформят его как доплатное, и родителям придется оплатить доставку. Сумма небольшая: 1 рубль. Всё равно неприятно.

В первом же письме из Германии эти свои соображения и я высказал. Мама (в основном она отвечала на мои письма) удивилась: «Как без марки? Марка на конверте была…»

Спасибо той женщине!

Дальше – теплушки (обычные товарные вагоны с двумя ярусами нар справа и слева и печкой-буржуйкой посередине), станции, тупики – польские, немецкие. Суток двое тащились. Какой-то Витшток (Ещё успею убедиться, что Витшток этот – всеармейский полигон, огромная, без края и конца территория бомб и снарядов.)

Утром приехали «покупатели». Суетливо перемещаясь вдоль строя, они наперебой выкрикивали поваров, музыкантов, спортсменов, художников… «А почему не танкистов, артиллеристов, ракетчиков? – недоумевал я. – Вернее будущих танкистов, артиллеристов, ракетчиков – кто кем хочет стать».

– А потому, – услышал моё ворчание какой-то офицер в синей фуражке – авиатор, – что военному делу непременно обучат, но и без гражданских специальностей армия не армия. 

Потом нас уже вызывали по списку. Я и ещё несколько ребят (тощий рюкзачок за спиной, скатка-шинель через плечо) попали в полк связи…

 

Берлинский аэропорт Шёнефельд (красивое поле) впечатления не произвёл. Наше Шереметьево-2 внушительней. Об этом и сказал встретившему меня представителю турфирмы – Виктору.

          – Да, аэропорт небольшой. Есть ещё два, но те даже меньше.

Виктор, светловолосый, сухощавый, лет тридцать пять ему – из поволжских немцев. Перебрался сюда вместе с родителями шестнадцать лет назад. Здесь же повстречал свою будущую жену, тоже из советских немцев – оренбургских. Доволен и жизнью, и работой. Он – частный предприниматель, оказывает транспортные услуги, главным образом, российским турфирмам: встречает туристов, отвозит их в гостиницу, везёт на экскурсии по Берлину, в другие города, в другие страны. Для этого и приобрёл фургончик «Мерседесс». 

– Вот недавно возил группу во Францию, – как о чём-то совершенно обыденном сказал он. – А перед этим была поездка в Швейцарию.

          – А я служил здесь, – я сразу решил обозначить суть своего прибытия.

Он мельком взглянул на меня:

          – Понятно.

          – В Равенсбрюке. Это в восьмидесяти километрах севернее Берлина.

          – Не был, не знаю.

          – Там ещё рядом музей-концлагерь с таким же названием –Равенсбрюк.

          – Слышал.

«Странно, – подумал я, – человек столько лет живёт в Берлине, а так и не удосужился побывать в музее-концлагере Равенсбрюке. Понятно, место страшное. А, может, потому его не тянет туда, что ему, немцу, рожденному в СССР, вовсе даже не хочется отягощать душу зловещим прошлым своих исторических предков?»

– Работа… – многозначительно заключил он.

– И сколько набегает в месяц?

           – Тысяч пять.

           – Евро?

           – Здесь говорят эоро. Европа по-немецки Эоропа… Всё зависит от того, сколько заказов наберу.

          – А как с жильём?

          – Жильё арендую. С жильём здесь вообще проблем нет. Нет даже такого понятия: очередь на жилье. Нужна квартира – арендуй. Хоть пожизненно. А русских здесь много, – продолжал вещать он. – Бизнес удобный.

          Въехали в Берлин, в бывший западный Берлин – безлюдные улицы (понятно: сегодня выходной), серые тяжёлые дома.

– Ну вот, приехали. Гостиница «Шарлоттенбург».

«Это уже третье «ша», – ловлю себя на мысли: Шереметьево, Шёнефельд, Шарлоттебург».

          – Откуда такое название? – спрашиваю его.

          – По названию станции метро, наверное. Она тут рядом. Но есть и дворец Шарлоттенбург… А гостиница русскоязычная – весь персонал из России. Да и останавливаются здесь в основном русские. Владелец гостиницы – одессит.

          – Понятно.

Я попрощался с Виктором, поднялся в свой номер: чистый, уютный. Больше зеркало.

– Ну, с прибытием! – киваю своему отражению. – Вот отдохну чуть-чуть, попью пивка и – на вокзал!

Хауптбанхоф (главный вокзал) – монстр какой-то. Сами берлинцы не любят его. Перегружен он донельзя, запутан. Поезда и над, и под, ещё и метро. И весь напичкан магазинчиками, барами, кафешками.

А поезд, так называемый региональный, понравился: сверкающий, лёгкий, бесшумный. У окна – розетка: можешь подзарядить мобильник, подключить ноутбук. На нижней площадке – стойка-автомат: печенье, напитки. И мимо, мимо – убранные поля, озёрца, красночерепичные домики. Кстати, названия станций знакомые: Ораниенбург, Лёвенберг, Гранзее… Ясно: они же – населённые пункты, через которые мы столько раз проезжали, отправляясь на учения…

Фюрстенберг поначалу показался чужим, незнакомым. Рыжее зданьице вокзала, две-три легковушки на «пятачке», бегущая вниз брусчатка. День ясный, солнечный.

– Гутен таг! – навстречу девочка с велосипедом.

Я, естественно, ответил, приятно удивившись: «С незнакомыми здоровается». А по правую руку – то ли парк, то ли сквер и вырастающий прямо на глазах белый обелиск с золотистой звездой. Как же, помню! В День Победы мы возлагали к нему венки и проходили парадным маршем, яростно чеканя шаг.

 Обелиск свежевыкрашен, ухожен. Спасибо! На плитах золотом фамилии на русском и немецком языках: л-нт Мамаев, ст. снт. Некрасов Я. М., ефр. Гречко И. Н., ефр. Джумагандиев, ряд. Андропов Н. А., ряд, Бурлак Г. К., ряд. Зайцев К. И., ряд. Марин Д. И… –  56 фамилий. 56 чьих-то сыновей. Знают ли матери их, вернее, знали ли матери их (говорить приходится в прошедшем времени), где они лежат?

И что сказали тем, другим матерям, чьи сыновья в списке неизвестных? Их таковых здесь 43. Но почему неизвестные, безымянные? Да, шли бои, брали Берлин. Но неужто даже в той, победоносной ситуации (не 41-й же кошмарный) не было должного учёта безвозвратных потерь? И сколько таких обелисков по всей Германии!

По кругу слова: «Вечная память героям, павшим в Великой Отечественной войне за свободу и независимость нашей Родины!» Слова (нисколько не кощунствую) не совсем точные. Родину – СССР – Красная армия освободила в 44-м, отбросив врага за западные свои пределы, и потом уже освобождала Европу. Так и нужно было написать (эх, политруки!): «павшим за освобождения Европы от фашизма» …

Всё те же аккуратные домики с островерхими черепичными крышами, аккуратные дворики. Крохотная плотина, словно игрушечная – внизу шелестела речка Хафель. А вот и площадь: кирха, ратуша, понятное дело, гаштет. Вывеска только непонятная: «Цум гольцфуум». Однако, в рифму. (После переведу: «К дровяному дыму». Нормально!). Присел за выносной столик, попросил пива. Тёмного. Через пару минут, видимо, догадавшись, что я из России, ко мне посели два немца: пожилой и средних лет.

– Вы из Союза? – спросил пожилой.

– Да, – ответил я, удивившись этому его «Союз».

– Я работать с вашими военными. КЭЧ. Гут! Хорошо! Теперь приезжать ваш генерал Миронов. Ему дали приём в ратуше. Он положить цветы к памятнику советским солдатам.

– Генерал Миронов?

– Да, командор армии.                                                                                                

– Да, это он выводил армию из ГДР.

Вас? Что? – переспросил он. – Да, армия поехать.

– А я служил здесь.

Он кивнул.

– В полку связи, – добавил я.

– Полк тоже поехать. Теперь там немцы живут. Пансион.

– Понятно, – я закурил очередную сигарету. – А вы неплохо говорите по-русски.

Он улыбнулся:

– Ещё в школе учил. И песни ваши, – и тихо, в полголоса напел: «Широка страна моя родня!..»

– Надо же! – удивился я. – Спасибо!

– Биттэ! – продолжал он улыбаться.

– «Динамо» Киев – чемпион! – воскликнул тот, который средних лет,

как бы давая понять, что и ему кое-что известно о теперь уже таком далёком СССР.

Да, киевское «Динамо» гремело тогда…

Но надо выбираться на шоссейку.

Сразу скажу: с час, наверное, шастал по лесу то справа, то слева от шоссейки – никаких признаков, хотя бы клочка знакомой территории. Ясно: надо идти к музею Равенсбрюк, благо, что направление к нему неоднократно отмечено указателями, и уже оттуда плясать.

Но музей Равенсбрюк – это Анна-Мария. И что-то подсказывало мне, что никто её там не знает и не помнит, а услышать найн ох как не хотелось.

Легко вышел к озеру Шведтзее, прикрытому высокими деревьями. Во, вымахали! А вот место, где мы купались, и где Маркину в прыжке кто-то саданул по голове. Дальше, если идти вдоль берега, начинается музейный комплекс Равенсбрюк. Скульптурная группа (измождённая женщина с ребёнком). Далее – Стена наций. По всей длине её выписаны названия государств, чьи подданные были заключены здесь. Более двадцати государств. Тут же крематорий… Как же тяжко ступать по этой земле!

Но странно: вокруг – никого или почти никого, так, два-три человека. А было время, автобусы с туристами прибывали сюда один за другим. Неужто и в самом деле ослабевает интерес к той страшной войне? Уходят в забвение зверства фашизма?..

Побродил ещё по территории музея: длинные приземистые бараки. Зашёл в административный корпус. Конечно же, сказали, что такую, Анну-Марию Мосес, не знают, не помнят. Я всё же попросил навести хоть какие-нибудь справки о ней, и пообещал подойти позже.                                                               

Ну, где же она, моя часть? От площади музея нужно подняться вверх, это – точно. Но тут же натыкаюсь на колючую проволоку. Обойдя её, а для этого пришлось забраться на каменный выступ, попытался пройти по высокой пожухлой траве вдоль серых коттеджей. Снова – проволока. А коттеджи-то заколочены. Лишь таблички: «Не разрушать. Собственность Земли Брандербург». Но, похоже, и властям Земли Брандербург они не нужны.

Коттеджи эти были построены ещё во времена фашистской Германии – для охранников и надсмотрщиков концлагеря Равенсбрюк. После освобождения концлагеря частями Красной Армии и дислокации рядом полка связи в коттеджи стали поселять офицерские семьи. Но и это теперь в прошлом…

Снова выхожу на шоссейку, держа в голове, что где-то рядом за деревьями должна пролегать железка. Есть! Нашёл! Ржавые, заросшие травой и кустарником рельсы, полуразвалившиеся шпалы. Похоже, поезда здесь давным-давно не ходят. Впрочем, они и прежде не частили, так, два-три раза в сутки – какой-то рабочий поезд. Но как же я обрадовался этим рельсам! Они-то точно доведут меня до части, до бывшей моей части. Вспомнилось дембельское: «Едем!» Но то – домой, я же, наоборот – из дому. Сказал бы мне кто-нибудь о таком тогда, лет сорок назад, ни за что бы не поверил…

Чуть ли не бегу по шпалам. Вот-вот должен появиться деревянный настил-переезд. Слева от него будет КПП.

Размечтался. Ни КПП, ни решётчатых ворот с красными звёздами. Теперь здесь что-то вроде хозяйственного склада, обнесённого металлической сеткой. Едва приблизился к ней, как с лаем ко мне бросился кудлатый пес. «Ни фига себе! Это на меня, бывшего советского солдата, кидается какой-то пес!»

На месте клуба – чистенький двухэтажный домик с высокой двускатной крышей и с размашистой надписью на стене: что-то типа «покрытие верха». Как можно понять, производство пластиковой черепицы.

Чуть дальше – тот самый пансион «Пришоссейный дом». Весёленькое название, нечего сказать. Здесь доживают свой век престарелые немцы. Кстати, таких пансионов в Германии много. Просто здесь не принято, чтобы родители до конца дней своих проживали вместе с детьми или хуже того – прозябали в одиночестве. Как только кто-то из них остается один, его (её) тут же определяют в пансион. Наверное, это по-умному: всё спокойная старость. А там, где был плац… («Смирно!» – аж звон в ушах.) Там, где был плац («Здрав-жел-тов-поков-ник!»).

Пансион для престарелых немцев

Где был плац – два свеженьких домика с мансардами. Плотно зашторенные окна.

И никого вокруг. Ни души. Потому, наверное, что сегодня суббота, а немцы в субботний и воскресный день предпочитают отсиживаться дома.

А может, это из-за меня? Узнав о моём приезде, обитатели их забились по углам. Из-за меня, советского солдата, пусть теперь и бывшего, которому, как и тысячам-тысячам других наших солдат, пришлось встать на охрану их западной границы и не позволить натовской машине сломать её, в чём им теперь не очень хочется признаваться. Как, впрочем, и в том, что с объединением Германии проблем у них, у восточных немцев, не убавилось… Ан нет, кто-то вон появился. «Смирно!» – улыбаюсь про себя.

Тучный немец, в широких штанах и в вязаной кофте, не спеша направляется к синей «Тойоте». Я ускорил шаг:

           – Гутэн таг!

Он приостановился:

           – Та-а-г!

  Где здесь штаб? – спрашиваю его по-русски.

           – Штап? – переспросил он. – Штап капут! – и куда-то махнул рукой.

О, где ты, Толя Балацкий? Как бы сейчас врезал ему!

Да, здания штаба нет. Нет и трибуны (синяя деревянная), мимо которой мы столько раз проходили торжественным маршем и просто – с песней:

                     Ощетинились антенны –

                     Расстоянья не страшны.

                     Никакие вражьи тени

                     Не закроют свет страны.

 

Заводил Лёва Ошеров. Мы дружно подхватывали:

 

                     Бывает походная рация                                                                        

                     Сильнее любого огня.

                     Без связи слепа авиация

                     И даже броня не броня.

 

Улетала наша песня выше сосен, далёко-далёко…

          Одно здание казармы всё же сохранилось: двухэтажное из белого силикатного кирпича и с выложенными на торце – уже другим, красным кирпичом – цифрами: 1970. Год завершения строительства. Это уже после моей демобилизации. Сиротливое, безжизненное (окна на первом этаже замурованы), словно немой укор…

        Зияющие пустотами автобоксы. По жухлой высокой траве пытаюсь пробиться к ним. Почва сухая, песчаная. И вдруг – стоп! Что это? Сапог? Да, он самый, сплюснутый, полуистлевший. Чей? Как тут оказался? Бедный Йорик! А был когда-то и блестящ, и лёгок, кокетливо поскрипывал по казарменному полу, лихо, на пару с другим, таким же вышагивал по плацу, позвякивая подковкой, носился по брусчатке, по лесным тропинкам.

          Другой, должно быть, где-то рядом. Нет, не вижу. Подальше, значит. Ещё дальше? Ясно одно: это кто-то из дембелей, переобувшись в обнову, старые сапоги один за другим вышвырнул за забор. За ненадобностью. Двадцать пять, тридцать лет тому назад… Вот и наша воинская часть со временем стала… за ненадобностью. И наша служба здесь – за ненадобностью…

        Ещё раз прохожусь по территории и – на выход. Мимо КПП, через распахнутые ворота (Тррам-тррам-тррам!). По дощатому настилу через железку (Тррам-тррам-тррам!). Мимо стадиона. Господи, глядеть на него больно: дикое, заросшее поле. Вон до того поворота, что у офицерской столовой (какая-то полуземлянка с фанерными окнами). Мимо офицерских коттеджей (те же окна-доски) …

                                            

          – Анна-Мария уволилась, – сказали мне в музее, – в 1982 году. Сохранился её адрес: Лихен, Дорфштрассе, 14.

Лихен? Так это в двенадцати километрах отсюда. Там ещё располагался армейский госпиталь, куда к сестричкам частенько мотались наши офицеры и «макаронники».

Снова, уже в который раз, выбираюсь на шоссейку, останавливаю первую же легковушку и, перемежая русские слова с немецкими, прошу сидящего за рулем юного германца подвезти до Лихена.

          Биттэ! – с легкостью соглашается он.

Ехать – всего ничего, однако же успеваю сказать ему, что прибыл из Москвы, что когда-то служил здесь. Он взглянул на меня не то, чтобы с любопытством, а, скорее, с недоумением. Для него, родившегося явно уже после берлинской стены, уже в объединённой Германии, я был словно из другого мира, непонятного ему и неведомого.

– Вот еду повидать одну женщину, – прерываю затянувшееся молчание.

Он понимающе улыбнулся:

         – Гут!

Зря опережаю события. Анна-Мария, может, там и не проживает, давным-давно перебралась в Потсдам или в Берлин. Помнится, были у неё такие планы. И там, в Потсдаме или Берлине, у нее семья – муж, дети. Однако ж в доме-то кто-то будет, и, значит, подскажет, где её искать…

Въехали в Лихен, и я попросил остановиться:

          Цу фуз (пешком). Данке шён

Деньги взять он отказался.

Вот и дом. Низенький деревянный заборчик, рядом с калиткой – почтовый ящик (Дойче пост), кнопка звонка. Нажимаю. Никого. Соображаю: звонок этот для извещения о почте, значит, должен быть и другой звонок, у двери. Вхожу в калитку и тут вижу, на пороге появляется женщина в светлых брюках, с уже заметной сединой. Анна-Мари? Да нет. Вроде не она. Сестра, наверное. Или племянница. Здороваюсь и, с трудом подбирая слова, объясняю причину своего приезда. Женщина что-то отвечает. (Господи, сколько раз просил немцев не говорить быстро!) Ничего не понял, кроме найн, нихт. Нет дома? Уехала? Куда?

        – Найн, найн, – и жестом предлагает в дом.

Большая светлая комната, круглый стол, накрытый бежевой скатертью, пианино (Анна-Мария играла на пианино? Вот не знал!), на каминной полке – большая фотография в светлой рамке. Да, это она. Короткая стрижка, синие глаза. Совсем-совсем молодая. А женщина (сестра или племянница) всё что-то говорит и говорит, я не слышу и не слушаю её, и вдруг резануло: тод.

         Тод? Смерть?

Она кивнула:

           Цванцигхундертзехс, – достала блокнот, карандаш: 2006.

В ужасе гляжу на неё.

        – Кранкхайт (болезнь), – добавила она.

Анна-Мария умерла? В 2006-м? И я об этом не знал? О, господи, что я несу? Откуда и как я мог бы узнать? Как будто у кого-то из её близких, у этой же женщины, мог быть мой адрес. Его и у Анны-Марии не было: я как-то сразу закрутился, затерялся: студенчество, стройотряды, любимая журналистика…                    

       – А дизэ, – показывает на фото слева: улыбающийся, в кожаной куртке парнишка, – Зон (сын). Гюнтер. 

       – Гюнтер, – зачем-то повторяю я.

       – Берлинэнмаэр.

       – Что? – непонимающе смотрю на неё. Ах, да, берлинская стена.

       – Шиссен (стрелять).  Дойче зольдате, – снова берёт карандаш, записывает: 1987.

       – Не понял. Эс мёглих? Неужели?

Она кивает.

      Вот оно что. Убит при попытке перебраться в Западный Берлин. Гэдэровскими пограничниками. Такого Анна-Мария, конечно же, пережить не могла… Зачем всё так?

Зачем я вообще сюда приехал? Чтобы лишний раз убедиться в том, что моё, наше, тысяч и тысяч советских солдат пребывание здесь на поверку оказалось ненужным и бессмысленным? Чтобы узнать, что Анны-Марии больше нет, что сына её убили…

Через пару часов поезд мчал меня в Берлин, где мне предстояли две – три скучные экскурсии. Мне же не терпелось поскорее оказаться в подмосковной электричке…